Пастораль сорок третьего года - Симон Вестдейк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но пока кинотеатры открыты, он решил испытать то наслаждение, которого так долго и мучительно был лишен. Вначале фильм, а потом уже все остальное! Кино для него было все равно что духовная ванна; новая жизнь проникала во все поры его тела, и он чувствовал себя настоящим мужчиной, умеющим за себя постоять, готовым на все. Если у них там в Германии в бомбоубежищах показывают фильмы, а ему приходилось слышать об этих подземных убежищах самые невероятные вещи, то ему тогда плевать на все остальное. От фильма получаешь такое же наслаждение, как от женщины, да к тому же еще оно продолжается гораздо дольше… Под сюсюканье сентиментальной немецкой картины ему ничего иного не оставалось, как вспоминать о прошедшей ночи, когда он в своем вонючем носке влез в кровать скотницы Янс. Достойное прощание с Хундериком! И от нее тоже несло чем-то неприятным, так что они друг друга стоили! Ян ин'т Фелдт относился к своей недавней победе весьма цинично, но, внимательно следя за развивавшимися на полотне бурными событиями, он все же время от времени думал о том, как неуклюже утешала его эта Янс, худенькое, веснушчатое созданьице, едва достигшее семнадцати лет, которую он раньше и не замечал, а он, чтобы не спугнуть ее, шептал, что он так несчастен, что так боится Германии, что, все кругом так гнусно. Сидя на краю ее постели, он даже пустил слезу. Сильные, глубокие чувства сотрясали все его тело, и через минуту или через десять минут он с края постели перекочевал на середину, получив от близости с Янс больше наслаждения, чем от всех встреч с Марией, этой стервой… Пока он смотрел комедию и добродушная улыбка блуждала на его тупом лице, он вынужден был признать, что в Хундерике ему, в сущности, было не так уж плохо. Марией он все-таки обладал, а если бы он на ней женился, то вряд ли был бы счастлив; Янс он оставил немного деньжат для ее копилки, и если она захочет, то расскажет об этом Марии. Он, как рыцарь, бросился на защиту Марии, сбрасывал с ее головы горящие уголья, а то, что эта тварь даже спасибо не сказала, — это уж ее дело; честно говоря, он ударил Грикспоора только потому, что это доставило ему лично большое удовольствие, и очень жаль, что ему не удалось таким же манером расправиться и с Мертенсом, и с Ван Вавереном, да и с самим Бовенкампом, с этим куском дерьма, с жалким трусом, который побоялся встать на сторону родной дочери! Так что, если как следует разобраться, в Хундерике он ничего не потерял.
Однако, очутившись на улице перед лицом нерешенной проблемы, как быть дальше, он опять подумал, что в Хундерике он потерял все. До того он никогда в своей жизни не чувствовал, что не получил своего. Не то чтобы ему раньше никто ни в чем не отказывал, нет, но он этого просто не замечал. А тут он внезапно пришел к ошеломляющему открытию, что в последние два месяца начиная с того воскресенья, когда Мария дала ему отставку, его все время чем-то обделяли. Конечно, известное удовлетворение он получил в смысле любви — Мария, Янс; сбить с ног Грикспоора в присутствии Марии — это тоже чего-нибудь стоило. И все же он был глубоко неудовлетворен; он чувствовал себя опустошенным, пожираемым звериной страстью и был готов на все, чтобы удовлетворить эту страсть; он жаждал одного — мести: отомстить Марии, которая натянула ему нос, отомстить Грикспоору, который еще имел наглость ухмыляться, покатившись под стол, отомстить Кохэну, этому паршивому еврею с длинным носом, отомстить Ван Ваверену и Мертенсу, радовавшимся, что от него избавились, Бовенкампу и его жене, готовым на коленях благодарить бога за то, что Мария сошлась с прохвостом Пурстампером. Последний был для него недосягаем; ему за него отомстят русские или же армия Монтгомери, которая сейчас в Италии. Зато он может добраться до всех остальных. «Будь они прокляты», — сказал он и пошел по Лейдсестраат, между каналами Кайзерсграхт и Принсенграхт, и, ударив кулаком правой руки по ладони левой, повторил: «Будь они все прокляты!» Теперь он знал, что ему надо делать. Он пойдет на Эвтерпестраат. Тогда он избавится от всех этих подлецов. Он выдаст их всех.
Через полчаса, не пожалев потратиться на трамвай, он уже был на Эвтерпестраат. Когда он сказал, что явился для отправки на работы, на него рявкнули, велев обращаться в другие инстанции; но вскоре его стали внимательно слушать, направили в другое помещение, расположенное этажом ниже, и там унтер-офицер записал все, что он ему выложил. В обмен за такую информацию ему обещали полную безнаказанность и даже неплохие перспективы для продвижения по службе как в Германии, так и в самих Нидерландах. Нельзя сказать, чтобы с ним обращались по-дружески, все же у него сложилось впечатление, что свое слово они сдержат. Он рассказал обо всем. Об именах и прозвищах, о проступках Мертенса, о расовом преступлении Кохэна, о расположении Хундерика, о свистке, пароле, амбаре, тайнике и о том, что по воскресным вечерам от семи до одиннадцати дежурств на дамбе не бывает. Пусть они, посоветовал он, приедут в воскресенье вечером, попозднее, чтобы застать Кохэна. Про Схюлтса он позабыл и потом об этом жалел. От него потребовали документы, которые он вытащил из кармана мертенсовского свитера на молнии, и взамен их унтер-офицер дал ему другую бумажку, сказав, чтобы в понедельник он явился в AD. На его удостоверение личности особенного внимания не обратили, очевидно понимая, что год рождения в нем подделан. Он даже предупредил их насчет собаки — пусть захватят колбасу, от которой вкусно и сильно пахнет, и тогда они с ней сладят; унтер-офицер и это тоже взял на заметку. Единственное, о чем умолчал Ян ин'т Фелдт, — что из тайника можно подземным ходом выбраться на свободу. Тем самым он хотел предоставить своим бывшим товарищам хотя бы один шанс на спасение. Теперь он мог считать себя полностью удовлетворенным: любовью, ненавистью, местью как в отношении тех, кто причинил ему зло, так и в отношении тех, кто не сделал ему почти ничего или вовсе ничего дурного; он осуществил свое желание в безопасности жить в Германии, ходить в кино и вдобавок проявил великодушие.
Я ЗАЯЦ
По пути к Центральному вокзалу Кохэн думал, что он пробыл в Амстердаме ровно столько, чтобы воспоминания о нем, которыми ему предстоит жить недели, а может быть, и месяцы, остались яркими и незабываемыми. Ведь все может надоесть: и каналы, и писсуары, и выпивка, и обеды в нелегальных заведениях, и даже ночные пирушки с молоденькими девицами. Ночная попойка у приятеля, спрятавшего его, носила крайне вольный и воинственный характер; вино лилось рекой, как в США во времена сухого закона; портрет Гитлера был изгажен самым непристойным и смешным образом — не оставалось никаких сомнений, что над ним потрудились истинные нидерландцы. После комендантского часа (было уже за полночь) они высунулись в окно и крикнули вслед проходившему по улице немцу в кованых сапогах «грязный моф» и «здесь еврей», а потом все шестеро побежали сломя голову в имевшийся в квартире тайник, рассчитанный на двоих, и там Кохэн в темноте не без удовольствия ощупывал то, что могло принадлежать лишь слабому полу. Он забавлял девиц, называя их «Грикспоор» и «Ван Ваверен», рассказал историю о мертвой вороне, имевшую огромный успех, вдыхал винный перегар из женских уст и имел возможность почувствовать, как похудели девицы за последние полгода. Он пообещал в следующий раз привезти масла и сала. Но будет ли этот следующий раз? Возможно, тогда будет не так хорошо, как сейчас, менее празднично. Вряд ли его опять с таким же размахом станут чествовать, как героя. К тому же все это вредно для его желудка. Как и то, что в тайнике они все буквально сидели у него на животе. Лучше он приедет месяца через три, а не через месяц, как обещал. На рождество, например. Может быть, к тому времени и война кончится.
Но на перроне он понял вдруг, что расстаться с Амстердамом не так просто. Было четыре часа; последний паром отходил в восемь, и он мог остаться еще на часок без риска опоздать. У него даже промелькнула мысль переночевать в городе и уехать рано утром. Однако воспоминание о Схюлтсе заставило его отказаться от этого плана. Иногда Схюлтс приходил очень рано, особенно теперь, в каникулы, а Кохэн был слишком многим ему обязан и ни за что не хотел, чтобы Схюлтс узнал о его вылазке. Кроме того, если он не вернется к половине девятого, нелегальные начнут беспокоиться и не сомкнут глаз, тревожась за собственную безопасность. Но один час у него все же остается. Ну и как поступает тот, кто на Центральном вокзале вдруг обнаруживает, что может еще один час посвятить божественнейшему из городов? Он остается на Центральном вокзале. Он отправляется в зал ожидания первого класса и заказывает отменный обед. Вчера вечером Кохэн запасся наличными и мог позволить себе такую роскошь. Он заказал довольно сытный обед, съел с супом из спаржи хлеб из Хундерика, к коньяку взял довоенную сигару и завязал дружеские отношения с кельнером. Когда подошло время рассчитываться, кельнер сообщил, что поезд опаздывает — линия повреждена бомбежкой. На ремонт уйдет, видимо, несколько часов.