Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой!
— Тонь…
— Ой, Володенька… — прошептала она, обессиленная враз.
Он подошел к ней, дотронулся до плеча, она, вздрогнув, качнулась, ноги у обоих подогнулись. Уже лежа на рассыпанной ею черемухе, он принялся неумело и жадно целовать ее, торопливо расстегнул кофточку, обжег руки об ее тело…
— А я ждала, Володенька! Я столь годов ждала, когда ты вырастешь… — шептала она, покорная и благодарная.
Она ждала, но все время, сколько жила в их доме, добровольно взяв на себя обязанности Агаты, ни словом, ни единым жестом не показала ему этого, — наоборот, все больше сторонилась его, а с приездом Ивана вообще перебралась в свой старый домишко, к Савельевым приходила лишь убрать, сварить, постирать… И вот теперь призналась в своих мыслях откровенно и просто, а Володька ей ответил:
— А я знал это, Тонь… Я понимал…
Лишь эта цветущая черемуха слышала их шепот и была свидетелем самого сокровенного и самого великого таинства в жизни людей.
— Осенью, Тонь, поженимся, — сказал он ей потом. — Подзаработаем трудодней на свадьбу…
Она мочила слезами рубцы от страшных вил на его плече и левой руке, целовала их и говорила по-детски:
— Я на семь годков старше тебя, но это ведь ничего, а? Ничего же, Володя?
— Да это что, это ничего.
— А я тебе доброй женой буду. Как собака, верной до гроба. Завидовать тебе будут!
— Да я знаю… знаю, — шептал он.
Сообщению сына Иван не удивился. По осени сделали нешумную свадьбу. И нынешним летом Антонина ходила уже с большим животом и всем говорила, что, если родится дочка, она назовет ее Агатой в честь матери своего мужа…
* * *А у Анфисы и Кирьяна, к изумлению многих, родился ребенок, мальчишка, еще в конце сорок четвертого, примерно через полгода, как они переехали в Михайловку. Когда она еще ходила им, бабы у колодца нахально любопытствовали:
— Да как же он тебе, Анфис, заладил? Без ног-то…
— А ноги в этом деле не главное, — смущаясь, как девчонка, отговаривалась она. — Бесстыдницы!
— А может, не он это? В этом деле ты охулку-то на руку никогда не клала.
— Не-ет, — улыбаясь чему-то, качала головой Анфиса. Улыбалась, будто хотела сказать: глупые вы, чего бы в жизни понимали…
Инютин Кирьян шорничал целыми днями — починял колхозные хомуты, шил уздечки и всякую сбрую. Потом научился ловко приколачивать подметки, набойки, латать всякую обувь, летнюю и зимнюю. С утра до ночи в дом Инютиных забегали люди, приносили разные разности, чем жил колхоз, и Кирьян забывал о своем увечье. По жарко натопленной избе ползал такой же лобастый, как сам Кирьян, сынишка, ласкаясь, верещал, как птенец. Анфиса, уходя на работу, всегда говорила с улыбкой: «Оставайтесь, мужики»; возвращаясь, она приносила улыбку эту обратно, такую же чистую, нигде не растраченную. А может, она и не уносила ее вовсе, потому что Кирьян постоянно чувствовал ее на себе и ночами, прижимаясь к теплому и большому телу жены, шептал не однажды:
— Я всегда знал, Анфис, что ты такая…
— Дура же я была! Ну прям несусветная, — отвечала она, и в груди у нее что-то колотилось и вздрагивало.
Верка жила в Шантаре, работала буфетчицей на железнодорожном вокзале и путалась, по слухам, со станционным милиционером Аникеем Елизаровым. К родителям, как они перебрались в Михайловку, ни разу не приезжала. Николай еще служил в армии, в мае сорок пятого, за три дня до Победы, он был ранен в грудь, под Дрезденом, из госпиталя написал родителям, как всегда в своем стиле: «…От же, сволочи, угостили напоследок, ну прям до злости обидно. Да ничего, мам и батяня, я их накрошил, за каждую твою ногу не меньше как по полсотни уложил, пущай отдохнут».
Судя по наградам, Колька не хвастался, в Михайловку и Лидке он слал карточки, на которых был изображен сперва с одной медалью, потом с другой, с третьей. В середине сорок четвертого на гимнастерке его поблескивал уже рядом с медалями орден Славы, к концу этого же года появился второй, такой же, а перед самым ранением был награжден орденом боевого Красного Знамени. В письмах он писал о чем угодно, а фотографии слал без всяких комментариев: глядите, мол, они сами обо всем говорят, как и погоны, — Николай к концу войны стал старшиной.
Анфиса каждую карточку помещала в общую застекленную большую раму, висевшую на стене на самом видном месте.
Шорничал и сапожничал Инютин год с небольшим. А по осени сорок пятого завернул в их уютную, тщательно обихоженную избенку Иван, новый председатель колхоза, принес бутылку водки, поставил ее, поздоровавшись, на стол. Не понимая, что к чему, Кирьян кивнул Анфисе, та крутнулась в сени, оттуда в погребушку, принесла малосольной капусты, огурцов, быстро зажарила глазунью.
— Ну что ж, Кирьян Демьяныч? По одной-другой осилим?
— Да что ж, — сказал он, — это не грех, ежели за дело.
— За дело, Кирьян.
— За дело мы всегда смело… как в песне поется.
Инютин быстро подкатил к столу. Левой рукой оперся о его кромку, а правой об табуретку и легко забросил на соседнюю свое тело.
— Ловко это ты, — невольно произнес Иван.
— А что ж… Анфиса сперва меня все, как ребенка, за стол сажала, в кровать носила. Да что ж я, думаю, позор такой, сам к бабе не могу теперь забраться? Ну и приловчился. Руки у меня сильные стали…
— Вот за Анфису твою первую и выпьем. За сердце твое золотое, Анфиса.
— Ой!