Вечный зов - Анатолий Степанович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На похороны Агаты приехать посчитал своим долгом Кружилин. И посчитал своим долгом сказать несколько слов перед тем, как опустят в могилу гроб с ее телом. Стоя над могилой в толпе воющих баб, он, сжимая в руках шапку, медленно ронял слова:
— …Простая ты была женщина, Агата, была хорошей женой и хорошей матерью, хорошей колхозницей. Но такими простыми и держится наша земля. Недавно председатель ваш Панкрат Григорьич говорил мне: в Громотуху вон Громотушка впадает, другие речки да ручейки вливаются, потому и не мелеет Громотуха… Никогда, дорогие мои женщины, не обмелеет жизнь и духом не оскудеет земля наша, потому что живут на ней вот такие простые люди, как Агата Савельева…
А Панкрат Назаров под усилившийся рев баб лишь произнес:
— Ну что ж, Агата… Ивану твоему руку отрезали, не всю, до локтя. Он просил сообщить тебе об этом, подготовить тебя. Вот, я сообщаю… Спи спокойно, ты натрудилась досыта. А об детях не беспокойся, они будут с нами, не обидим…
Из баб лишь Анна не выла и не плакала, она, замотанная в собственной вязки платок из козьего пуха, стояла над могилой бесчувственная, полумертвыми глазами смотрела в темную яму, выдолбленную в мерзлой земле, одной рукой прижимала к себе Ганку, пришедшую сегодня утром в Михайловку вместе с Димкой на похороны матери их «полольного бригадира». «Мы должны ее похоронить, Дим! — сказала она еще вчера, когда возвращались из больницы. Они ходили к Володе, но к нему их не допустили. — Володя не может, так мы…» — «Ага, отпросимся у Берты и пойдем с утра на лыжах», — кивнул он.
Анна прижимала к себе девушку. Димка стоял рядом, тоже с непокрытой головой, как Кружилин и Назаров, крепко сжатые губы его подрагивали.
Когда начали зарывать могилу и мерзлые комья земли гулко, как камни, застучали о гроб, Анна другой рукой прижала к себе и сына.
Опоздав к похоронам на час, прибежала пешком из Шантары Тонька.
— Уже… погребли?!
И она заплакала тяжело, по-бабьи.
А выплакавшись и никому больше ничего не говоря, принялась переносить свои небогатые пожитки в избенку Савельевых.
— Ты чего это? — спросил Панкрат, проходя мимо.
— А буду теперь здесь жить. Заместо матери им, Володе и Дашутке, или еще как… Варить, стирать им кто-то должен?
— Ага, ну да, — согласился, покашливая, Панкрат. — Володька чего там?
— Слава богу вроде. Поправится, доктора обещают.
…Широкими шагами ходило в тяжком сорок третьем, как полутора годами раньше или позже, горе горькое по нашей земле, обильно и щедро сеяло черные свои семена. Не первой была трагедия Кирьяна и Анфисы и не последней эта вот, которая случилась в крохотной деревушке Михайловке. И если бы боль в одном человеческом сердце не отзывалась в другом, щедро и бескорыстно отдавая ближнему тепло свое и всю свою живую и горячую кровь, жить в это время на земле было бы, вероятно, невозможно…
* * *Жить было бы невозможно, если бы сердце не обладало способностью радоваться искрящемуся под солнцем снегу и обмытой летним дождем листве, песне соловья на восходе и шелесту поспевающих хлебов, высокому синему небу и человеческим голосам под ним; если бы оно не обладало способностью очищаться со временем от страданий и тоски, не обладало вечной способностью волноваться и вечной потребностью любить…
Обо всем этом, кроме почему-то последнего, Ганке всю дорогу от Михайловки до Шантары толковал Димка, объяснял он это ей сбивчиво, не глядя на нее, беспрерывно останавливаясь, расстегивая и снова затягивая ремешки на самодельных креплениях лыж, хотя в этом не было надобности. А Ганка, замотанная в платок из козьего пуха (Анна час назад сама надела его ей на голову, а концы завязала на спине), шла молча, попеременно отталкиваясь палками, смотрела на кончики своих лыж, не останавливалась.
— Гань… Ганя! — в конце концов не вытерпел Димка. — И у тебя вроде лыжина расхлябалась. Дай я перевяжу.
Она остановилась так же молча. Димка бросил свои палки, опустился у ее ног. Ганка была в старых валенках, коротком ватнике, в теплых, плотно обтягивающих ноги шерстяных трикотажных брюках. Перевязывая ремешки ее лыж, хотя в этом тоже не было надобности, Димка, краснея, невольно косил глаз на ее коленку и смертельно боялся, что она заметит это, сердце его гулко колотилось.
Она ничего не заметила, молча пошла дальше и так же молча свернула на заснеженную, с осени еще заброшенную дорогу, ведущую во вторую бригаду, где они жили летом, работая на прополке.
Они шли по этой дороге рядом, оставляя на ровном белом снегу два лыжных следа.
Димка догадывался, куда она свернула. И действительно, подойдя к старой сосне, под которой она нашла его тогда, душным июльским вечером, девушка остановилась, воткнула лыжные палки в снег и стала смотреть на Звенигору. Каменный великан, которого показал ей тогда Димка, безмолвно лежал на своем обычном месте, он все так же глядел в небо, лишь его «волосы», спускающиеся куда-то в Громотуху, присыпаны сейчас были снегом, они словно поседели.
Ганка смотрела, глаза ее потихоньку наполнялись слезами, и, когда наполнились, она прошептала:
— Это у него от горя…
Димка помолчал и сказал:
— Ага, он все знает… А тех троих в милицию забрали, судить будут.
Вышли они из Михайловки во второй половине дня, сразу после похорон Агаты, солнце тогда прошло только половину короткого теперь дневного пути, а сейчас оно было уже где-то за Звенигорой, за ее каменными громадами, и еще дальше, за Шантарой, неяркие лучи его с той стороны освещали утесы, а с этой отвесные скалы были темными, под ними рождалась уже ночь.
Девушка оторвала взгляд от необычного каменного изваяния, сотворенного природой, опустила голову, с ресниц ее скапнули в снег две теплые слезинки. Она будто лишь и ждала, пока они скапнут, выдернула свои палки из снега и пошла…
На увал, откуда открылась недалекая Шантара, они вышли