Радуница - Андрей Александрович Антипин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице загомонили, когда совсем рядом замычала пегая корова, шедшая в голове большого стада. Запахло распаренной сыромятью и тёплой мочой. Завихрилось шипучее облако гнуса. Обветренный загорелый парень, сидя на молодой у́росливой кобыле, расплескивал над головой жало свитого из бечевы кнута и больно выпускал его на спины и сухие ляжки быков, которые вовсю женихались и, привстав на задние копыта, сшибались лбами с глухим костяным стуком.
– Ну, нагнал, Лёшка, мошки! – запричитали бабы, отмахивая от лица полынью.
– Зашиби-ись! – ласково огрызался татарчонок, мягкими задниками кроссовок пришпоривая кобылу в дышащие солёные бока.
Горлов подождал, пока стадо вместе с бабами разбредётся по дворам, и с вещами подался на выход. Ветер, словно выталкивая его на крыльцо, засвистел сквозняком в приоткрытое окошко, когда столяр распахнул дверь. Он заложил мастерскую на навесной замок, но ключ, рассудив, брать не стал, оставил в замке, обратив тот скважиной к двери.
Пастух потягом узды заворотил жилистую кобылью шею и подскакал к крыльцу.
– Готов мой приклад, дядь Коль? Я к тебе прошлый раз заезжал, но не достучался…
– После, – сказал Горлов, внимательно посмотрев в изъеденные мошкой и дымом глаза пастуха. Он спустился с крыльца, давая понять, что разговора не будет, но вспомнил: – Волына-то у тебя на учёте?
– Не-а! Зачем?
Горлов утвердительно кивнул и в обход лошади двинул в посёлок.
– А зачем спрашивал?
– После переговорим…
С тополей сыпалась мёртвая листва, крошилась под ногами. Горлов наступал на листья устало, хотя особой работой не разжился в это лето: так, выстрогать и насадить топорище, сладить дюжину граблей к сенокосу или сколотить ящики под цветы. Но и это редко. Чаще заказывали столики и скамейки для кладбищенских нужд, а также оградки из штакетника и дощатые тумбы, и Шевелёв радовался кормной године, а ему, Горлову, впрок не шло. На дороге остывали коровьи лепёхи, обсиженные гудящими мухами, а лужи давнего дождя были покрыты зелёной плёнкой. В плёнке отражались солнце и облака. Стебли высоких трав уже посохли и набрались квёлой желти, но та трава, что пониже, была полна марающей зелени и столяр, сходя с тропинки, с трудом рассекал эту траву носком башмака. Раньше Горлов думал, что тут, между снулой и живой травой, и есть заповедная межа, через которую одни лишь кобылки прыгают да бабочки летают туда и обратно. А на поверку выходило, что нет никакой межи, даже малой бровки! Ничто не преградит дорогу, никто не окрикнет напоследок, не вышагнет из сумерек матушка и не застит заботливой рукой твои глаза. Горлов убедился в этом лично, в тишине столярки прикладывая к виску стволы Лёшкиного ружья.
Стоя в реке в раскатанных болотных сапогах, Аист подкуривался, заслонившись отворотом штормовки от дующего ветра, и чем-то, действительно, походил на птицу, которая вот-вот снимется с отмели и улетит, простерев позади себя ноги. Горлов остановился и некоторое время смотрел на Аиста, на сверкающую в воздухе нейлоновую жилку, на реку в ветреных оспах осенней остуды. Гадал, клюнет или нет. Не клевало, этого и следовало ожидать.
– Зря стоишь, лети домой! – крикнул, но Аист не услышал.
Со смертью жены Горлова стало допекать душевное беспокойство, каким он и на зоне не мучился. Это с её похорон он искал уединения, чурался женщин и тихо, не показываясь, любил детей, которых так и не вырастил на земле, как те акации у столярки. И думал от горя и тоски по жене, что когда-нибудь оглянется на прожитую жизнь и увидит, что со дня погребения Полины прошло десять, двадцать, тридцать, а то и больше лет. Но могло ли произойти, чтобы Полину отшатнуло так далеко? «Сорок лет, как я схоронил Полину!» – однажды должен был он сказать. Мысль об этом, о неотвратимости этого, не приживалась в уме, витала в воздухе, была круго́м, везде, куда бы он ни повёл головой, сияла зримо, как сноп солнечной пыли, даже если столяр закрывал глаза. И самого себя спустя много лет Горлов представлял как в дыму и тоже не мог охватить сердцем, что когда-то он подумает с грустью: «Полвека назад я вышел из столярки, был тёплый пасмурный день…» Не могло такого быть! Где будет его столярка? Куда денутся бабы? Неужели у лица будут кружить такие же чёрные мушки? Разве всё это продлится? А если нет, то как же он так спокойно скажет: «полвека назад»?
Нынче после обеда он задремал, но вскоре пробудился оттого, что от порыва ветра клацнуло стекло в раме. Как всегда после сна, всё в этом мире показалось столяру исключительно огромным, острым, резким, а давнишняя боль – тем неусыпней. И он снова, как в первые мгновения, чутко пережил смерть Полины! Соскочив и бродя по тёмной столярке, натыкаясь на разные предметы, он едва не заплакал. Сколько раз он терзался этим, но не умел назвать свою печаль по имени, а вот сейчас, когда и не ждал, она сама назвалась: первый дождь без Полины, первая трава без Полины, первый снег без Полины… Вот оно чем было! Стоило ему взяться за новую работу – он брался за неё после Полины. Ехал ли на пилораму, дрожа в кузовке, – уже после Полины. Собирался ли в город, в баню или попросту бражничал – всё после Полины… Вся его жизнь однажды стала «после Полины»! И приходилось только ждать, когда всё, что творится под этим небом, потечёт своим чередом, но уже после него.
…Низкорослая старуха с грубыми мужичьими руками – тёща Шевелёва – деревянной лопаткой подкапывала в огороде первую картошку. Разогнувшись до ломоты в пояснице, чтобы дать спине отдохновение, она увидела Горлова. И не удивилась, как будто он стоял тут со дня Сотворения мира, вот так же опершись на прясла.
– Не знаю, оставлять нынче, нет ли картоху на посад…