Голод - Лина Нурдквист
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я покупала новое, обустраивалась, стелила на стол красивую скатерть, но это, судя по всему, ничего не давало – всё равно все толклись внизу, у нее.
– Иди, потрогай, Кора, – могла окликнуть меня снизу Бриккен, – Какой мягкой становится ткань, когда все складочки расправлены!
Я не хотела. Даг улыбался глупой улыбкой, уезжал на работу, снова возвращался, пачкал, чесал в затылке, снова улыбался. Его руки вокруг моей талии, сопение в затылок. Попытаться поделиться с ним мечтами или тревогой – все равно что резать лук в двух сантиметрах от лица. Он только ухмылялся. Малыш Бу просыпался каждый час, как кукушка в часах, смотрел на меня и хныкал, хныкал. Я пыталась думать о босых детских ножках, о расцарапанных коленках с нежным пушком, но по полу ползли воображаемые пауки и нашептывали совсем другое. Потолок опускался мне на голову, когда Бриккен переступала через кучи мокрого снега в саду, в радостном возбуждении, с неизменной черно-белой шапкой на голове.
– Спускайся вниз! – кричала она, едва зайдя в дом. – Кофе готов! Поторопись – только богатые могут себе позволить медлить.
Сиять и проявлять заботу она тоже умела – ведь у нее был Руар. У него все получалось просто, даже яйца он ел проще, чем другие. Многие по одному вынимают осколки скорлупы, как стекла из раны. Руар делал не так. Он слегка постукивал ложкой вокруг вершины яйца, потом снимал крышечку, как шляпу, так что белок сиял под ней. Увидев, что мы смотрим, не отводя глаз, он поднимал брови.
– Ешьте, – говорил он. Когда отключалось электричество, он клал руку мне на спину, подводил меня к моему стулу за кухонным столом, помогал мне сесть и уходил чинить пробки. Электричество и он всегда возвращались.
Теперь Бриккен, дуя на свой кофе, поднимает брови, в точности как Руар. Брови у нее кустистые, как бывает у пожилых людей. Неужели кофе на этот раз получился крепче, или это меня взял стыд? Не глядя на меня, она заводит разговор о Курбитс и о том, что Руар был в старости забывчив – видать, сам взял эти таблетки, а потом забыл. Не хочет же она сказать, что… Но я-то знаю, как обстоит дело – он был из тех, кто на все обращает внимание. И кошка. Не понимаю, как можно до такой степени избаловать животное, а потом им восхищаться. Она мурлыкала и задавалась, хвастаясь вниманием, которое к ней проявляли. Заслужила свою судьбу.
Признаки старости на столешнице и на наших руках – все, что происходит, оставляет следы. Бриккен моргает пару раз. Что-то такое в ее глазах – они блестят, словно ей что-то известно. Они как будто щиплют меня. Хотя, когда я сидела на столешнице, широко раздвинув ноги, прислонившись спиной к шкафчикам, она бродила в лесу среди черничных кустов или по картофельной грядке и делала важные дела, не так ли? Так многое нужно скрывать, она по-прежнему может раздавить меня. Или наоборот?
– Более пятидесяти лет назад я сидела за этим самым столом со своей свекровью, – говорит Бриккен, пытаясь заигрывать со мной. Что-то от той улыбки, которую она дарила Руару, теплится за серой равнодушной маской, и я снова ловлю себя на том, что мне ее жаль.
– Она была из тех, кто гнется – не ломается, наша Унни. Она пришла с запада. Этот стол смастерил ее Армуд. Тоже молодым умер.
Унни. Мать Руара. Гнется, не ломается. Не такая, как я – вот что Бриккен хочет сказать, я-то всегда сдаюсь. Унни откуда-то с запада. Я так много о ней слышала – и, вместе с тем, так мало.
– От нее Бу унаследовал свое золотое кольцо.
У меня начинает стучать в висках. Кольцо досталось от Унни, Бу унаследовал его. Его сейчас нет в доме. Бриккен не может помолчать ни минуты, продолжает что-то молоть, а я вспоминаю улыбку Дага, водянистый взгляд, под конец – полный боли. В нем таился упрек. Взгляд Руара никогда не ранил меня, глаза у него всегда оставались живыми, глубокого серого цвета.
– Помнишь, то, которое потерялось.
Я слышу ее слова, но не хочу об этом говорить, меняю тему.
– Когда она умерла?
– Она не умерла, – отвечает Бриккен. – Наверное, у нее был рак или какая-то болезнь в суставах, от которой она не могла отделаться, как у меня – об этом я ничего не знаю. Но она не умерла обычным образом, она просто ушла. Куда-то обратно в горы или просто в никуда. Исчезла среди деревьев, и больше мы ее не видели. Вероятно, никакого другого способа не нашла.
Бриккен сидит молча. В дровяной печи потрескивают дрова, хотя, пока варился кофе, она включила электрический камин. Наверное, и печь затопила – больше для настроения.
– Ушла ради нас.
Подозреваю, что Унни ушла по-настоящему, не так, как Курбитс. Мне должно быть стыдно из-за Курбитс, но мне ни капельки не стыдно. Кстати, однажды я тоже ушла. Но не ради других, хотя все дело было именно в них. Стояла отвратительная зима. Дни и ночи без цвета и без запаха, никакого отдыха, никакой передышки. В саду стерлись все краски, остались лишь серо-коричневые комья прошлогодней листвы. Руки леденели, когда я выходила в сарай за дровами или консервами. Обветренные руки, держащие ручки ведер. Отвратительные, красные, как колбаса, узловатые, как ветви деревьев. Завывающий ветер. Мокрый снег в ботинках, тяжелый, как свинец. Сто раз я умирала, не меньше. Так все началось – где-то за полгода до того, как все случилось. До того, как я ушла.
Руар и Даг постоянно находились в движении. Их мотоциклы то и дело пробирались по снегу в сторону шоссе. Работенка там, заказ сям. У меня же ноги застряли в грязи, я никуда не могла выбраться. Разве что задом наперед. Я думала, что буду наслаждаться прогулками с коляской, но на то, чтобы надеть на Бу несколько слоев одежды каждый раз уходило столько времени, а он изворачивался и кричал, как резанный, и становился весь красный. Чаще всего я сдавалась. Если же мне удавалось выбраться из дома, я замирала на месте. Могла бы простоять на обочине до самой весны. Пыталась компенсировать себе вкусными воскресными ужинами. Овощной суп со свининой, соленый бульон и сухой бутерброд с сыром. Переваренная курица. Пережаренная свинина со слезами