Одна в мужской компании - Мари Бенедикт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И Австрия стала частью Германии. Вот так просто. — Голос у меня дрожал.
— Вот так просто, — отозвалась Илона, и по ее голосу было ясно, что у нее самой это не укладывается в голове.
Аншлюс, вторжение и захват моего дома — все, чего мы с папой боялись и что побудило меня когда-то вступить в брак, — все это свершилось. Я понимала, что Илона говорит правду, да и мне ли не знать, что такое развитие событий было неизбежным, — и все-таки эта новость ошеломила меня. Я никогда до конца не верила, что этот день наступит, и молилась, чтобы он не наступил, хотя сама не знала, какому богу молюсь.
Еще за несколько дней до моего побега от Фрица я начала осознавать, что нацисты и в самом деле могут захватить Австрию. Я догадывалась, что нашим войскам, плохо вооруженным, под командованием нерешительного Шушнига, трудно будет противостоять военной мощи Гитлера и фанатизму его сторонников. Но я никак не ожидала, что австрийский народ примет этого безумца с распростертыми объятиями.
Где была мама, когда гитлеровские войска шагали по улицам Вены под приветственные крики толпы? Конечно, она-то не размахивала нацистским флагом. Наверное, сидела в своей гостиной и попивала чай, пока танки катились по улицам, и делала вид, что не замечает, как дрожат стены дома. Что с ней сейчас?
Нужно срочно вывезти ее из Австрии, пока ее добровольная слепота ее не погубила. Но позволит ли она мне это сделать теперь, когда Австрия оказалась под властью Германии? А если и позволит, то как ее вытащить? Я даже не представляла, какие ограничения на эмиграцию могут ввести в Австрии при немцах, да и американских иммиграционных законов тоже не знала. Я сама въехала в страну благодаря покровительству Майера, и мне не пришлось барахтаться в липкой бумажной паутине документов и разрешений.
Я заплакала. Илона опустилась рядом на колени и обняла меня.
— Твоя мама там, да? — спросила она.
Я кивнула, но ничего не сказала о тех мыслях, что мучили меня. Что теперь будет с австрийскими евреями? Применят ли нюрнбергские законы к ним, к маме? Я слышала планы Гитлера из его собственных уст и знала ответ, хотя никогда не смогла бы выговорить эти слова вслух.
Произнести их было бы равносильно признанию, что я тоже еврейка и что я заранее знала о том, что произойдет.
А евреям в Голливуде места не было.
Глава тридцатая
14–15 января 1939 года
Лос-Анджелес, Калифорния
«Алжир» изменил все и одновременно ничего.
Слава, к которой я так стремилась, пришла ко мне. На премьерах фильма я ходила по красным дорожкам, поклонники выстраивались вдоль улиц и выкрикивали мое имя. Женщины повсюду перенимали то, что газеты называли «стилем Ламарр» — темные волосы, часто крашеные, с прямым пробором и каскадными волнами, симметрично изогнутые брови, бледную кожу и полные, блестящие губы. Стиль, который я считала таким американским и так старательно культивировала по настоянию мистера Майера, теперь стал ассоциироваться с «экзотической красотой Хеди Ламарр» — мы с Илоной от души посмеялись над этой иронией судьбы.
Со славой пришли и деньги. Не поддавшись на ухаживания мистера Майера (а он не оставлял своих попыток), я настояла на более крупном вознаграждении, чем то, о котором мы условились изначально. «Культ» Хеди Ламарр придал мне смелости и дал в руки рычаги влияния: теперь я могла требовать повышения гонорара с учетом прибыли от кассовых сборов, которую, по общему мнению, должны были принести мои будущие фильмы.
Вскоре после выхода «Алжира» рассеялся наконец и мой страх перед Фрицем. Мне дали развод. Даже когда в ходе судебного разбирательства Фриц узнал мой адрес и от него стали приходить письма, тон у них был на удивление примирительным: теперь я была уже недосягаема для его власти, да и сила у него была уже не та. Из Австрии его изгнали, когда у нацистов отпала нужда в его услугах, и он осел в Южной Америке, куда еще во время нашего брака успел увести большую часть своих активов. От меня он, кажется, хотел лишь одного: отраженной славы бывшего мужа знаменитости, и не более, однако не получил и этого. Развод не только избавил меня от страха — теперь я вольна была встречаться, с кем захочу. Вновь проснувшаяся жажда любви бросала меня от мужчины к мужчине — я искала в их объятиях безопасного убежища, но никогда не поступалась своей независимостью. За Реджи Гардинером, добрым малым, но невозможным занудой, вскоре последовали новые кавалеры.
Но с кем бы я ни встречалась, безысходное одиночество всюду тащилось за мной, как приблудная собака, и стоило только смолкнуть шуму толпы или мужскому шепоту, как в тишине слышалось ее потявкивание. Иногда, в качестве целительного бальзама от одиночества, я отдавалась стремительному водовороту американской жизни. Тут все и всегда куда-то спешили, словно боялись, что, стоит сбавить скорость, история облепит их ракушечным панцирем. Но воспоминания, от которых я пыталась убежать, неизбежно настигали меня, и мной овладевало чувство вины. Какое право я имею жить в роскоши, когда в Австрии люди ежедневно переживают такие ужасы и лишения? Когда евреи становятся жертвами жестоких уличных расправ от рук головорезов со свастиками, когда их лишили всех прав по нюрнбергским законам? Когда антисемитская истерия вылилась в ноябрьские погромы, когда еврейские магазины были варварски разграблены, а еврейские синагоги сожжены, в том числе и дёблингская? В общем, все те события, которые я и предвидела. На фоне этой сгущающейся тьмы моя американская жизнь казалась какой-то дикой блажью, и легкость, которой она требовала, давалась мне все труднее.
И я раскололась на две половинки. Днем я рисовала себе губы и брови, изображала загадочные взгляды для камеры — надевала маску Хеди Ламарр. Ночью я снова становилась Хедвиг Кислер и терзалась тревогой за своих соотечественников — и за австрийских немцев, и за евреев, хотя до того, как я покинула родину, даже не думала о себе как о еврейке. Я начала понимать, что, убежав из Австрии и не поделившись ни с кем информацией о гитлеровских планах, я невольно подставила под удар австрийцев, и особенно евреев. Но я не знала, как помочь хоть кому-нибудь. Разве что маме.
Тошно было думать о том, что я не постаралась как следует убедить ее уехать при нашей последней встрече. Тогда, за чаем, я разозлилась на ее слова о папе и поддалась страху,