О героях и могилах - Эрнесто Сабато
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Живу-то я далеконько, в Хенераль-Родригес [98], – сказал мужчина.
Кто-то за спиной настырной женщины проговорил:
– Стало быть, вы пришли из Хенераль-Родригес, вы из тех, кто поджигал церковь.
Женщина обернулась – говорил седой старик.
Какой-то человек в шляпе расстегнул плащ и вытащил пистолет. Презрительно и холодно он обратился к старику:
– А вы кто такой, чтоб допрашивать людей?
Мужчина, державший ризы, тоже достал пистолет. К невозмутимо стоявшей настырной женщине подошла другая с большим кухонным ножом в руке.
– Хочешь, чтобы тебе эти ризы загнали в задницу?
Та с невозмутимостью полоумной предложила обмен.
– У моего зонтика золотая ручка, – сказала она.
– Чего?
– Отдаю в обмен на ризы. Ручка-то золотая. Поглядите.
Мужчина осмотрел ручку.
Женщина с ножом приставила его острие к боку той, что предлагала обмен, и повторила свою угрозу.
– Ладно, – сказал мужчина. – Давайте зонтик.
Женщина с ножом, разъярясь, закричала:
– Продаешься, бесстыжий!
– Какое там продаюсь! – с досадой отмахнулся мужчина. – Мне-то ризы зачем?
– Продаешься, бесстыжий! – кричала женщина с ножом.
Мужчина внезапно пришел в бешенство:
– Слушай, ты, лучше заткнись, если не хочешь получить пулю в лоб.
Женщина с ножом принялась его бранить, размахивая своим оружием перед его носом, он, однако, ничего не отвечая, взял зонтик.
Среди криков и ругани другая женщина подхватила кипу риз и пошла прочь.
Тогда человек в шляпе сказал:
– Ну что ж, ребята, здесь делать больше нечего. Пошли.
Женщина, несшая ризы, подошла к Мартину и рабочему пареньку. Они стояли поодаль и в страхе смотрели. Теперь они снова проводили ее до дома на улице Эсмеральда. И снова, Мартину показалось, что паренек отчего-то грустен, – стоя на пороге, он медленно обводил взором все эти кресла, картины, фарфор.
– Заходите, – пригласила женщина.
– Нет, сеньора, – сказал паренек, – я пойду. Я вам больше не нужен.
– Подождите, – сказала женщина.
Паренек стоял, почтительно, но с достоинством глядя на нее.
– Ты рабочий? – спросила она, окинув его взглядом.
– Да, сеньора. Текстильщик, – ответил он.
– И сколько тебе лет?
– Двадцать.
– Ты перонист?
Паренек молча понурился. Женщина сурово на него посмотрела.
– Как ты можешь быть перонистом? Разве не видишь, какие безобразия они творят?
– Те, что жгли церковь, сеньора, это бандиты, – сказал паренек.
– Да ты что? Они перонисты.
– Нет, сеньора. Это не настоящие перонисты. Их нельзя считать перонистами.
– Да ты что? – гневно повторила женщина. – Что ты говоришь?
– Я могу идти, сеньора? – спросил паренек, поднимая голову.
– Нет, подожди, – сказала она, как бы призадумавшись, – подожди… А почему же ты спас Святую Деву Обездоленных?
– Сам не знаю, сеньора. Мне не нравится, когда жгут церкви. И разве виновата Святая Дева во всем этом?
– В чем в этом?
– В бомбежке Пласа-де-Майо [99] или чего там еще.
– Значит, по-твоему, плохо, что бомбили Пласа-де-Майо?
Паренек взглянул на нее с удивлением.
– Ты что, не понимаешь, что когда-нибудь надо же покончить с Пероном? С этим мерзавцем, с этим выродком?
Паренек смотрел на нее во все глаза.
– Что? Не согласен? – настаивала женщина.
Паренек опустил голову.
– Я был на Пласа-де-Майо, – сказал он. – Я и еще тысячи товарищей. Одной девушке рядом со мной бомба оторвала ногу. Другу моему сшибло голову, другому разворотило живот. Тысячи убитых.
– Неужели ты не понимаешь, что защищаешь негодяя?
Паренек молчал.
– Мы бедные люди, сеньора, – сказал он наконец. – Я вырос в одной комнате, где жили мои родители да еще семеро братьев и сестер.
– Подожди, подожди! – закричала женщина.
Мартин тоже повернулся к выходу.
– И ты? – сказала ему женщина. – Ты тоже перонист?
Мартин не ответил.
Он тоже вышел прочь.
Мрачное, холодное небо, казалось, было воплощением его души. Сеялась почти неощутимая изморось, принесенная юго-восточным ветром, который (говорил себе Бруно) нагоняет на жителя Буэнос-Айреса тоску, когда, сидя в кафе, смотришь сквозь запотевшее стекло на улицу и бормочешь: «Какая мерзкая погода», а кто-то внутри тебя, более склонный к философии, отзывается: «Какая безграничная печаль!», и, ощущая ледяные уколы капель на лице, шагая наобум, хмуря брови и сосредоточенно глядя перед собой с упорством одержимого, размышляющего над очень важной и запутанной загадкой, Мартин все повторял три слова: Алехандра, Фернандо, слепые.
XXVI
Несколько часов бесцельно бродил он по городу. И внезапно очутился на площади Инмакулада-Консепсьон в районе Бельграно. Там Мартин присел на скамейку. Церковь перед ним, казалось, еще переживала ужас этого дня. Зловещая тишина, мертвенный свет зари, мелкий дождик – все придавало этому уголку Буэнос-Айреса пугающе-роковой облик: Мартину чудилось, будто вон в том старом здании, примыкающем к церкви, скрыта мучительно-важная, грозная тайна, и взор его какими-то необъяснимыми чарами был прикован к этому углу площади, которую он видел впервые.
И вдруг он едва не вскрикнул: по направлению к старому зданию шла через площадь Алехандра.
В темноте, да еще в тени деревьев, Мартин был скрыт от ее глаз. Шла она какой-то неестественной походкой, и в движениях ее был тот же автоматизм, который Мартин подмечал не раз, только теперь он был особенно заметен, бросался в глаза. Алехандра шла напрямик, как шагает лунатик во сне, идя навстречу своей судьбе, начертанной высшими силами. Было ясно, что она ничего не видит и не слышит. Она шла вперед решительно, но в то же время будто под гипнозом, ничего вокруг себя не замечая.
Вот она подошла к дому, не колеблясь, направилась к одной из его закрытых глухих дверей, отворила ее и вошла.
На миг Мартин подумал, что, возможно, он видит сон или все это ему мерещится: никогда раньше он не бывал на этой небольшой площади Буэнос-Айреса, никакая цель не побуждала его идти сюда в эту злополучную ночь, ничто не могло предсказать ему возможность такой немыслимой встречи. Слишком много было совпадений, и естественно, что в какую-то долю секунды Мартин подумал о галлюцинации или о сновидении.
Однако, просидев не один час напротив этой Двери, он уже не сомневался: да, в дом вошла Алехандра и осталась там, внутри, а почему, о том он не мог догадаться.
Настало утро, Мартин побоялся оставаться дольше, – он не хотел, чтобы Алехандра, выйдя из дому, при дневном свете заметила его. Да и чего бы он достиг, увидев, как она выходит?
Охваченный скорбью, скорее напоминавшей физическую боль, он направился к Кабильдо [100].
Из лона этой фантастической ночи рождался пасмурный, серый день, дышащий усталостью и грустью.
III. Сообщение о слепых
О вы, боги ночи!
Боги мрака, инцеста и злодейства,
меланхолии, самоубийства!
О боги крыс и пещер, нетопырей и тараканов!
О злобные, непостижимые боги сна и смерти!
І
Когда именно здесь началось то, что вскоре должно завершиться моим убийством? Нынешняя моя беспощадная ясность ума освещает все как маяк, и я могу направлять его яркий луч на обширные области своей памяти: я вижу лица, вижу крыс в амбаре, улицы Буэнос-Айреса или Алжира, проституток и моряков, а если сдвину луч, то вижу предметы еще более далекие: ручей в усадьбе, знойные часы сиесты, разных птиц и глаза, которые я выкалываю гвоздем. Быть может, это было здесь, но – как знать – возможно, гораздо раньше, во времена, которых я уже не помню, в давние времена моего раннего детства. Не знаю. А впрочем, какое это имеет значение?
Зато я превосходно помню начало моих систематических исследований (другие, подсознательные, быть может, намного глубже, но откуда мне это знать?). Был тихий летний день 1947 года, я проходил мимо Пласа-де-Майо по улице Сан-Мартин, шел по тротуару со стороны Кабильдо. Шел, углубясь в свои мысли, и вдруг услышал колокольчик, точно кто-то стремился звяканьем этого колокольчика пробудить меня от тысячелетнего сна. Я шел и слышал звон, стремившийся проникнуть в глубины моего сознания, – слышал, но не прислушивался. И вдруг этот нежный, но сверлящий, настойчивый звон как бы затронул некую чувствительную зону моего «я», одну из точек, где кожа нашего «я» особенно тонка и ненормально чувствительна; я очнулся, всполошившись, словно почуяв внезапную жуткую опасность, словно в темноте коснулся руками ледяной кожи какого-то гада. Я увидел перед собой загадочную, застывшую фигуру слепой, которая там продает всякую дребедень, – она глядела на меня всем своим лицом. Теперь она перестала звенеть колокольчиком, будто делала это только для меня, чтобы пробудить меня от бездумного сна и известить, что предыдущее мое существование кончилось как некий бесцветный подготовительный этап и теперь мне предстоит встреча с действительностью. И она, недвижимая, с устремленным ко мне лицом без выражения, и я, парализованный инфернальным, но ледяным призраком, – оба мы не двигались несколько тех мгновений, что не укладываются во времени, но открывают доступ к вечности. И едва сознание мое вернулось обратно в поток времени, я опрометью кинулся прочь.