Дочки-матери - Елена Боннэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К нам в дом Батаня привела ее под видом того, что она будет с нами — детьми — обедать, заниматься французским и тоже «обучать манерам». С французским и манерами не получилось, но две трудных и голодных даже в Москве зимы Евдокия Ивановна приходила каждый день — жила она совсем рядом, в Леонтьевском переулке. Иногда она ходила гулять с Игорем, но чаще всего вела разговоры «про прошлое», которые вежливо-внимательно слушала Эмма Давыдовна, очень заинтересованно — наша тогдашняя домработница Дуся и я. И обедала она с нами, то есть Егоркой, Эммой Давыдовной, Дусей и мной. Мы с Игорем ее жалели потому, что все время ощущали ее бедность. Эмма Давыдовна штопала ей платье и чулки, а Дуся снисходительно говорила: «Вы уж приносите свое белье, заодно и постираю». Сама же Евдокия Ивановна, кажется, ничего не умела, даже жить. Но, видимо, умела любить. Ее воспоминания были просто переполнены любовью к покойному мужу, может, чересчур поэтичны и сентиментальны, но не слезливы. И еще это были воспоминания о музыке; где, что, когда исполнялось, как принимала публика в первый раз какое-то музыкальное произведение, что потом писали в газетах. Какие концерты она слушала в консерватории или в Париже. Какие оперы и балеты ставились в Большом или в Милане. При этом она часто напевала что-то из симфонии или оперы. И все перемежалось воспоминаниями о театральных разговорах и туалетах, которые тогда были в моде. И тщательно описывала, какое платье было на ней в тот или другой раз. На щеках у нее появлялся румянец — такой же, как когда я видела, что Дуся заворачивает ей с собой кусочек хлеба или еще что-нибудь. Но Дуся не любила, когда я это видела. А на голубенькие глаза Евдокии Ивановны навертывались слезы. Тогда я начинала верить словам Батани. что когда-то Дуня была «очень, очень хорошенькая». Мама заочно (и мы это иногда слышали) называла ее «Дунька», и это было неприятно.
Году в 35-м ежедневное хождение к нам Евдокии Ивановны кончилось. Видимо, стало несколько легче жить-прокормиться. Она стала бывать у нас только, когда из Ленинграда приезжала Батаня.
После войны Евдокию Ивановну опекал Виктор Рубинштейн, младший сын Батаниного брата, дяди Моей. Умерла она в середине пятидесятых годов. Не знаю, где она похоронена, возможно, в могиле мужа. Он похоронен на Новодевичьем, на том участке, где многие артисты Большого театра. Евдокия Ивановна сама придумала и поставила ему памятник — большая, старинная, больше чем в половину человеческого роста, белая ваза (может, из ее сохранившихся от прошлого вещей) на белом каменном постаменте, и на ней нотные линейки с двумя нотами — «ми» и «фа» — так она называла мужа — Мифа.
В конце лета 1934 года у нас появилась Зинка, младшая сестра жены маминого брата. Она приехала из Сретенска, и поселила ее у нас тоже, конечно, Батаня. Каля и Зина были дочерьми священника, а это в то время (да и после!) затрудняло возможность получения образования. Зина же собиралась поступать на медицинский. Видимо, Батаня сочла, что это лучше делать не сразу, а поэтапно. Таким этапом было выбран рабфак. Зину пристроили куда-то работать, и она поступила на рабфак — сразу на второй курс. Вообще-то я думаю, что ее полученного до этого образования вполне хватило бы, чтобы сразу поступать в институт, но со справкой рабфака это было надежней. Учиться ей было, наверное, очень легко. Во всяком случае, я не помню, чтобы она этим особенно занималась. Работа тоже не изнуряла ее.
Была она крепкая, ладная, толстогубая, круглолицая, смешливая. Свои светлые волосы она каждый вечер закручивала на бумажки — я впервые это видела, и с получающимися потом кудряшками выглядела очень хорошенькой. Но она очень сурово от-* носилась к любому намеку мужчин на ухаживание. Дуся говорила: «Уж Зинка себя не уронит, не та она порода, не то, что Руфь Григорьевнина Валька». В отличие от Нюры, которая называла маму — Руфа, Дуся называла ее всегда по имени-отчеству.
С одной стороны, Зина была вроде как взрослая и почти каждый вечер пользовалась маминым пропуском во все театры (ко мне эта возможность перешла через год-полтора), а с другой — вместе со мной заливала водой балкон, принадлежавший соседям — мы на него вылезали через окно — и устраивала там каток. Зина вступила на рабфаке в комсомол, и все ее поздравляли, я тоже, хотя уже тогда чувствовала, что она это делает из каких-то, как я тогда определила, «бумажных» стремлений, а вообще-то ей все «комсомольское» неинтересно и о «мировой революции» она не думает. В ноябре 1934 года Зина шла на демонстрацию в колонне «ровесников Октября» — ей было 17 лет. И, Боже мой, как я умирала от зависти!
Весной она уехала в Ленинград, успешно поступила и перед войной окончила тот же институт, который потом окончу и я. Потом она работала во Владивостоке и Китае. После войны вернулась в Ленинград. Вступила в партию, но, мне кажется, это было так же «бумажно», как комсомол. Почему-то она не вышла замуж, но родила и вырастила сына, хотя мне всегда казалось, что она человек, удивительно умеющий адаптироваться в обществе, а у таких «адаптированных» обычно создается вполне «адаптированная» семья. Ее всегда отличала абсолютная преданность своей семье — старшей сестре Кале и ее дочери Наташе, моей двоюродной сестре. У нас в Москве, после возвращения из лагеря мамы, она бывала очень редко. А с приходом в дом Андрея — никогда. Умерла она в Ленинграде, года два назад.
Чтобы закончить о тех, кому так или иначе протежировала Батаня, я скажу еще о Нюточке. Ни полного имени, ни фамилии ее я не знаю, а по возрасту она была где-то посередине между Батаней и мамой. Я помню Нюточку еще из Читы. Она была какой-то родственницей Моисея Леонтьевича и жила одной семьей с нами в его большом читинском доме. После отъезда Моисея Леонтьевича во Францию она появилась у нас в Ленинграде. Батаня активно ей помогала добывать какие-то бумаги. чтобы уехать за границу, писала за нее всякие заявления и ходила вместе с ней в разные учреждения. Как-то я подслушала разговор мамы и Батани. Мама говорила: «Ну, зачем Нюточке заграница, что она там будет делать?» — «А что она будет делать здесь? Ждать, когда вы ее прикончите?» — «Ну, за что ее, что ты, мама», — отбивалась моя мама, а Батаня ей с необычной суровостью ответила: «Уж вы найдете за что, обязательно найдете, не сейчас, так потом, но найдете обязательно». Я слушала этот разговор и была против Батани.
Нюточку все любили: и домработницы, и папы-мамины друзья, и папа — еще с читинских времен. И я так же, как мама, не представляла себе, за что ее можно «прикончить». Она не казалась мне ни «бывшей», ни «старой барыней», ни «нэпманшей», ни «капиталистом», ни «белогвардейкой». Что можно «прикончить» всех их — не казалось мне тогда чем-то страшным или несправедливым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});