Гарь - Глеб Пакулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и застал их вернувшийся с утренней службы Аввакум, помог упрятать добро в сундуки, повертел в руках посох, улыбнулся, глядя на Марковну. И она улыбалась милой затее царевен.
В день недельный после обедни пришёл Аввакум в хоромину архиепископа. Чернобородый, лет под пятьдесят, статный, Симеон встретил его по-домашнему — простоволос, в подряснике, пышная грива до плеч, на ногах лёгкие оленьи чулки. Обнял, помог разболочься, под руку увёл к себе в кабинет, усадил за стол, сам сел напротив.
— Осваиваешься помаленьку? — спросил. — Как тут у нас после Москвы? Тихо?
— Позволь, владыка, наперёд узнать кое о чём? — попросил Аввакум, глядя под ноги на лужицу подтаявшего с сапог снега. «Ведь обстукал их, обмёл голиком на крыльце, а всё ж натащил мокроты под каблуками», — подумал с досадой и подобрал ноги под лавку. Симеон заметил его смущение.
— Пустое дело, подотрут, — успокоил протопопа. — У нас сапоги в эту пору не носят. Вот ичиги сохатинные под чулок олений — это да: пришёл с мороза, сбросил, а в этих чулках, — приподнял ногу, — легко и тепло, шоркай себе по дому. Тунгусы местные их шьют. Нынче же тебе пришлю.
— Порадуй, владыка, а то ноги за тыщу вёрст ой как набил да ознобил.
— Сподобим… Сказывай, с чем пришёл?
— Сошёлся я тут носом к носу со знакомцем… Струной. Был у меня под началом в Юрьевце-Повольском. Дьяконил. Всяко-то шалил, занудь-человече. Он-то по какой нуже сюда залетел? В место, воистину, тихое, — спросил, недоумевая, а за ответом даже подвинулся к Симеону.
— По особой! — архиепископ прихлопнул ладонью по столешнице. — С патриаршим указом прибыл в Тобольскую епархию быть дьяком архиепископова двора. Мнится — подслухом. Уж больно настырен и блудоглаз. На свои посланьица в Москву личную печать прикладывает. Что пишет туда мне невестно, да и что писать? Мирно у нас, токмо с тунгусишками да вогулами воюем маненько, приобщая их к вере Христовой.
— Выходит, при власти Струна Ивашка?
— Тёмной человек. С Большим воеводой Хилковым дерзит, — Симеон оправил рукав подрясника, подвернул, будто готовился к драке кулачной. — Да не один явился. С ним прибыл приказной патриаршего двора Чертков Григорий. Их не прознаешь, какая они сила, то ли священническая, то ли светская, все щели вынюхивают, норки раздувают. Живут наособицу. Им и воеводы наши не указ. Чуть что — трясут повелительными грамотами великих государей. Особо этот Ивашка Струна вертун, скользкой человек. Чертков, тот незаметнее.
Помрачнел, задумался Аввакум, свалил и сжал меж колен затяжелевшие руки. Припомнил Струну в ватаге разбойной, как он с дружком Силой греховодили, в церквах мятежом мели, да без устали скребли перьями на память патриарху мысленные блудни.
— Разумею — нет на них управы?
— Не вижу, — развёл руками Симеон. — Один вор да другой вор — вот уж и собор… Их не замай, патриаршьи доверенные людишки.
— Ну и ловок Струна! — повертел головой Аввакум. — В столь малое время и в Москву успел проскочить, и Никону красно показаться. А он таких привечает. Доброе священство с мест посрывал, расстриг, да по монастырям и тюрьмам рассовал. Теперь своё воинство антихристово собрал, из этаких-то новобестий, чтоб шныряли где ни есть да чужой кровушкой кормились. Ты вот что скажи мне, владыка, случаем «Память» Никонову о троеперстии тебе этот шиш сатанинин не привёз?
— Привёз, — приподнял и обронил руку Симеон, тёмно глядя из-под нависших бровей на протопопа. — У меня полёживат. Обез-движно. Не верю я новоизмышлению бумажному. Вот поеду весной в Москву на Собор, там пусть в глаза скажут, чем нам отныне жить. А пока бысть у нас во всём по-старому. Москва, она далече.
— Дак шпыни эти… Неужто не клепают на тебя патриарху?
— Воеводы со мной дружны, а ямская да ясачная гоньба через них идёт. Не пропускают.
— Добро так-то, а как откроется?
— Вот ты не убоялся за правду на муки пойти. Не один ты такой.
— Не один! — оживился Аввакум, будто стряхнул с плеч гнущую долу тяжесть, чая оттеплевшим сердцем подпору в Симеоне.
Долго тянулась буранная зима. В иные клящие дни птицы на лету окочуривались, падали на землю ледяными комочками. Носа из дому и то высунуть боязно, стынь звонкая и безветрие, мороз с треском и гулом раскалывал дерева, дымы над трубами стояли белые, не шелохаясь, словно воткнутые в них высокие свечи. Редко и по великой нужде выползали на волю угрюмые тобольцы, одни ребятишки, укутанные в меха, назло стуже с визгами и хохотом катили с горок на санках. И не доревёшься до них, как с ума посходят. Летят с горок, кувыркаются, то губы расквасят, то носы закостенеют, а им хоть бы что. Как-то влетел в дом Прокопка, хлопает ресницами, опушёнными инеем, а рот прикрывает рукавицей-шубёнкой, мычит, а сказать ничего не может. Отняли шубёнку, а к языку и губам, видят, — оковка железная приварилась. У кузни, шалуя, лизнул сосульку, а она, железка, только сверху от стужи ледком прикрылась. Марковна сдёрнула с головы непутя малахай, а самого с железкой той в лохань мордахой макнула. Отвалилась железка-окалина, стала черной, а язык супротив того побелел, волдырём вздулся, в рот не упрячешь. Трои дни краем губ водицу, как курица, вглатывал. Марковна жалела, кудахтала над мальчонкой, а Аввакум взлохматил ему волосёнки пятернёй, спросил:
— Скусно, сынок? — улыбнулся, подмигнул. — А то давай ещё вдвоём.
— Не-е! — замотал патлами Прокопка и зарылся в батькину подмышку. — Тебе, знашь, как немочно будет?
— А тебе не будет?
Прокопка вывернул личико из подмышки, хитро проблеснул глазёнками:
— He-ка. Я таперше сибиряк, сам сказывал.
Морозы стояли долго, не отпускали. В такую пору Аввакум и ночевал в храме, топил со старостой и дьячком Антоном печи, чтоб к заутрене народ шёл в теплынь повеселее. Службу правил строго по-древлеотечески, утешая себя и бодрясь духом, что скоро так вот и станут правиться службы по всей России, что Москва откудесит, царь образумится от злых чар никоновских, покается и вернёт старую веру, а то уж сколь намудрил, горюн, потому как Никон у него ум отнял, сам скачет, яко козёл по холмам, ветр перед собою антихристовый гоня, дурище. А как исправится государь, то и станет жить душа в душу со всем державством, и устроится прежний мир, сойдёт на века на люд русский лад и благодать Божья.
Тут, ни шатко ни валко, весна подступила, и собрался архиепископ Симеон на Московский собор. Оставить епархию Тобольскую на Аввакума не решился, хоть и протопоп, да в опале, а ещё и царь Алексей Михайлович отъехал с войском в Литву воевать, оставя государство на руки для догдяда и управы великому государю патриарху Никону, а уж тот не потерпит быть сосланному вражине над епархией. Не посмел Симеон и, скрепя сердце, вверил дела патриаршему приказному Григорию Черткову с дьяком Струной и отбыл в лёгком возке из Тобольска с тужью на душе, предчувствуя большое неурядство.
А неурядицы начались сразу, как только отдалились и стихли под дугами владычных коней заливистые погремцы.
Собрался к вечерне Аввакум и надумал унести посох епископский в свой Вознесенский собор и оставить его в алтаре до лучших времён. Что греха таить — подумывал, авось молитвами царицы и сестёр царских в своё время и обрящет сан епископский и порадует благодетельниц, явясь пред их очами с посохом, подаренным ему с тайным значением. Взял посох, а свой протопопий, двурогий, оставил дома и зашагал к Вознесению и, чего не ожидал, — столкнулся с Ивашкой Струной. Дьяк так и присел и руками по ляжкам плеснул и глаза в узких щёлочках злыми мышами забегали.
— Уж и епископом самосодеялси-и! — изображая испуг, заскулил он. — С повышением тя, а ладнее б с повешением! Чаял я, ты распоп, а ты еписко-оп! Чудно сие!
— Чадно тебе, чёрту, у котла со смолой коптиться, — обходя его стороной, отмахнулся Аввакум. — Всё-то вонью кадишь и не задохнёшься?
Струна, как обычно, встряхнулся по-собачьи, оттопырил локотки, замотал кулаками:
— Зри-и, людие! — заорал и закожилился. — Не по чину знак священнический своровал и с ним бродит! Свидетельствую: в Москве клятый и сюды сосланный за блядословие на патриарха великого Никона, он и здеся в чинопочитании блудит!
Народ шёл мимо, кто усмехался, кто подзуживал. Казачина с пышной бородой, с нарядным парнишкой на руках, брезгливо сплюнул.
— Чё ты ногами, ровно паук, сучишь? Взойди на яр, да с раската и блажи на весь свет плетуху о государевом слове и деле. Отик на-печный.
Кто-то поддержал:
— Реви, дьякон, клади голову на кон! Пошто две-то носишь?
— И обе, гля, дурные!
Струна схватился за голову, общупал, прищурился, запоминая, кто что и как сказал, через узенький кулачок протянул жидкую бородёнку и запылил к воеводской канцелярии.
Вечерня шла ровно, слаженно, да вдруг в конце её дверь рас-пластнулась и на пороге восстал в сборчатом полушубке, малахае рысьем, ичигах и с кнутом в руке Ивашка Струна. Не перекрестясь на иконы, поклона не обронив, пробежал, расталкивая молящихся, прямо к клиросу, подпрыгнул кошкой, ухватил за бороду Антония, дьячка Вознесенского, криком полоша прихожан, мол, Антоний спёр в Кафедральном соборе Софийском из свечного ящика деньги и свечей довольно. Антоний, опешив от такого наскока и оговора богохульного, стоял с распевной книжицей открыв рот, как неживой. Струна вскочил в церковь не один: на пороге кучились прибежавшие с ним подручники — попы софийские и чернецы.