Заулки - Виктор Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Петрович! — кричит Сашка-самовар, уже изрядно охмелевший от пива, — Ты теперь наш брат — орденоносец, держи марку на Инвалидке высоко.
— Вообще торговать брошу, — навзрыд тянет Петрович, у которого от общего внимания и веселья голова идет кругом. — Уйду из сословия.
— Ну, это ты зря, — бросает через головы Сашка. — Семью кормить, на зарплату не потянешь.
— Неудобно теперь.
— А мне удобно? Я вон орденов просто не надеваю, зачем мне? Сам как орден.
К Димке за стол поднабралось народу — он причастен к событию, каждому хочется потянуться своим стаканом к бенедиктиновой зелени Студента, перемолвиться словцом, Инквизитор сияет: больше всего на свете он любит этот разгорающийся галдеж, хор павильонный, когда грудь и душа — все нараспашку, когда хочется сказать о самом наболевшем.
Крик стоит — не поймешь, кто и откуда базлает.
— Студент, а вот боевые подвиги военных поваров опиши. Тоже несправедливо получается. У нас знаешь какие потери среди поваров были? Ползешь с наплечным баком на горбу — весь на виду. — То минометом накроют, то снайпер. А в стихах или рассказах — все больше смешки про нашего брата. Бывало, за неделю пятьдесят процентов убыли. Повар на передовой — фигура: повоюй без горячего…
— Это он верно говорит. Иной раз мерзнешь в окопе — не так жинку родную, как повара вспоминаешь, Глядишь — ползёт, голубчик.
— А бывает, бежишь — дырку тебе в баке сделают, горячее на шкуру льется, а остановиться, снять нельзя. Сразу ухлопают.
— Ты, Студент, вот чего. Мне насчет пенсии. Написать. По вопросу о кормильце. Сыну восемнадцать было, убили его на Ржевском направлении, Бои известные: два года там толклись. Все высотки, речки — неудобно было освобождать…
— Ты ближе к делу, Пантелеевич. А то всякие компромиссы рассказываешь.
— Ты без этих слов, я по делу. Отвечают на вопрос пенсии за сына: не полагается, он еще не был у вас кормильцем. Не зарабатывал, молод слишком. Спрашивается; а убить не молод был? Напиши, Студент, покрасивше. Хоть и пенсии не дадут, а чтоб был документ, какой он молодец был, сынок-то! Получше напиши!
— Студент, а мне жалобу на фининспектора напиши — кожу отобрал и инструмент: рантмессер, молотки, ножи. Теперь как я народу заказы обеспечу?
Димка смотрит в худое, испитое лицо Митьки-сапожника, усевшегося за стол. У него вечные нелады с фином, но каждый раз, после очередного изъятия материала и орудий труда или после получений желаемой «двухсотки» [4], он на пустом месте разворачивает свою лавочку — мастер он классный, и если сам не добудет чего, то заказчики принесут. За Митькой еще десяток лиц — и всем он, Студент, нужен сегодня, у каждого есть дело. Но как он может помочь всем им — ведь не семи пядей во лбу.
— Да ты, Митька, уж пиши не пиши, прощайся с рантмессером, — гомонят добровольные Димкины консультанты. — Чего отдал руками, не выкатишь ногами.
— Я не отдавал — сами взяли.
— Новое найди. Ты ж солдатом был. Солдат что багор — где чего зацепил, то и понес.
— Нужда ум родит!
Посетители «Полбанки» сами лучше Димки знают, что писать и куда, но Петрович еще раз подтвердил, что у Студента легкая рука, и целый поток просьб и советов выливается на него.
— Бросьте вы, хлопцы, мелочиться. Пенсии, ордена. Такие дела — не до нас. Восстанавливать хозяйство надо, а тут эти американцы пугают. Ты, Студент, американцам отпиши, Трумэну этому заядлому, — мол, наш шалман на бузу не возьмешь. И покрепче!
— Это дело. Чего не написать…
— А вдруг ответ пришлет?
— Пришлет, как же. Мы ему как собаке бубен.
— Тоже, братва, не задирайтесь. Атом — не шутка, от Японии одна пыль пошла.
— Ладно, пыль. Авось. Умереть страшно сегодня, а когда-нибудь ничего.
— А ты умирал?
— Умирал бы, так не сидел тут, в «Полбанке».
— Да? А я вот сижу, хоть и умирал. Один раз на расстрел вели, другой раз на виселицу.
— Ну и как было?
— Да ничего особенного. Как вели вешать, одна мысль была: не изгадиться бы перед смертью от страха. А страшно — кишки выворачивает. Не все выдерживают.
— Все равно не перед смертью, так после изгадишься. Это уж обязательное дело,
— После — ладно. После медицина одна. А до этого позор. Я за всех партизан был ответчик.
— Выдержал?
— Не знаю. Бомбардировка началась. Ты, Студент, будет время, послушай меня. Может, чего возьмешь для памяти интересного. Жалоб у меня нет, жизнь нормальная, просто так возьми, чего хочешь, из жизни.
— Ты, Студент, напиши про сегодняшнюю жизнь. Не знаю только куда. Но продернуть надо. Много народу начало барахлом обрастать.
— Особенно чужим. Кому хлебца не хватало, тот последнее снимал с себя.
— Без барахла тоже не проживешь. Я вот шифоньер приобрести хочу. На склизкую мебель потянуло. Из досок у меня и так есть, хватит. Всю жизнь на досках.
— Того хочется, от чего колется. Много очень к рукам прилипать стало. Когда нас били, о барахле не думали, а как победили, так кинулись обживаться. А я так скажу — победу не зря в виде бабы с крылышками рисуют — видел в музее. Гляди — улетит от тебя, если кудряво заживешь.
— Ты эти речи брось, нам это ни к чему.
— А верно: в первые дни били нас — и каждый светился, какой он есть. Потому что без начальства, без приказа любой виден насквозь. Сам себе хозяин был — хошь беги, хошь под танк с бутылкой кидайся. Когда круто в руки взяли — тут легко героем стать.
— Умирать героем да на людях нетрудно, верно. А вот когда один да никто не глядит… В сорок первом потому и тяжко было…
— Много, пока воевали, в тылу деляг развелось.
— Блатовство не баловство, уцепился — выжил.
— Ты, Студент, напиши, чтоб бандажей побольше наделали. Много народу стало с грыжей. Войну на горбу несли, известно.
— Это точно, возьмешь на руки снаряд, а в ем семьдесят пять кил.
— Вот те и кила!…
— Снаряд в пушку, а кила…
— Ох-хо-хо-х!…
Ржут у Димкиного столика. Таков закон этих солдатских бесед — с чего бы ни начиналось, хоть с проблемы гроба, все равно настает минута, когда тонкие стены шалмана сотрясет раскат хохота. Даже Арматура скривил рот в улыбке.
Инквизитор тоже заливается вместе со всеми своим дробным тонким смешком.
— Черти, черти! — восклицает он. — Ох, недолго будут жить ваши шалманы. Закроют их, к чертовой бабушке… Будете по подъездам собираться, по подвалам.
— Как закроют, разве можно? Куда ж народ затолкать?
— Это ты, Инквизитор, перелил через край.
— Да вы тут такую демократию разведете. Гайд-парк… Еще, чего доброго, кандидатов начнете выдвигать.
— Чего же не выдвинуть? Что ж мы, безглазые, не знаем ничего?
— Инвалида бы и надо какого выдвинуть. Чтоб понимал муки человеческие. Чтоб всегда у него дверь настежь!
— Сашку вон или Петровича… Ох-ха!…
— Чего ржешь? Товарищ Сталин на выборах что сказал про русский народ? Что исключительно выносливый и с полным доверием. Что сознательность выше всякой заграничной. Вот и выдвинем.
— Ладно, ребята, кончай политику. Раскочегарились.
— Вот и правильно Инквизитор сказал. Закрыть всех! Как поддувало.
— Скоро по квартирам собираться будем. Домов настроят!
Совсем разогрелся Димка в этой компании. И не сразу почувствовал какое-то беспокойство, как будто наждачком потянули вдоль спины. Оглянулся — у двери стоит Серый, улыбается и взглядом отыскивает Димку, пританцовывает шевровыми сапожками. Глаза их встречаются. Серый подмигивает, как лучшему другу, и чуть корчит физиономию, бросив челочку на лоб: дескать, погулял, пора бы и домой.
До этой минуты еще жила, оказывается, в Димке надежда на чудо: может, забудут хоть на несколько дней, оставят в покое, а там видно будет. Но ясно, совершенно ясно — не оставят ни сегодня, ни завтра.
Димка съеживается, прикидывает, что лучше — сделать вид, будто не понял намека Серого, и остаться в этом гогочущем кругу, куда Серый не сунется, или уж смело пойти навстречу неизбежному?
Как же ему не хочется покидать этот дощатый сарайчик, заполненный шумом и табачным дымом. И особо остро мелькает давняя мысль: да, может, каждый из его приятелей, который, как только выдастся свободный вечер, спешит сюда, в «Полбанку» Марь Ванны, тоже спасается, — ну, не от общежития с залитыми полами и блатнягой Серым, а от чего-то иного, что ничуть не лучше? Возможно, просто от кошмаров фронтовых, когда, стоит забыться, одна и та же картина встает перед глазами? Может, над каждым нависает какой-то страх? И по-новому осматривает Димка своих приятелей, что наподобие запорожцев, пишущих письмо султану, сгрудились у стола. Это здесь они такие разгульные — а дома, в тесных коробочках комнат, забитых людьми? Наедине с ночью? А каково в мирное время человеку, который почти пять.лет без роздыху окопничал и, хоть и мечтал о покое, к войне все же привык и новая жизнь для него нелегка? Может, Гвоздю легче было в поиск пойти, к черту в зубы, чем вот так ощущать рядом бедование сестренки, выкармливающей двух безотцовских орунов. И понимает он, что и не будет у нее мужика, — выкосили поколение женихов. А легче ли тому, кто из этих ребят уцелел, — в восемнадцать окунулся он в огонь и вынырнул через несколько лет, одурманенный госпитальными эфирами, сшитый, как лоскутное одеяло, потерявший всех друзей-однокашников, не имея никакого привычного гражданского занятия… И вот ему-то начинать жизнь с первой приступочки, как младенцу, — каково? Не страшно ли?