Синий дым - Юрий Софиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вижу!
Я, откровенно говоря, кроме очередной, мучительно-потной, с невольно глупым выражением физиономии, закутанной в хозяйскую юбку, ничего не видел. Но, по уверению Елачича, лицо сначала расплывалось в серой мгле юбки и одеяла, а затем, как на фотобумаге при проявлении, выявлялись новые черты.
Художник Жедринский после «проявления», по слову Евлачича, оказался, правда, не Леонардо да Винчи, а Дюрером, что тоже неплохо.
У меня после растворения всплыла маска Бетховена, мне стало не по себе перед великим композитором, так как я был полнейшим профаном и невеждой в музыке. Некоторые из друзей узрели во мне лик Достоевского, что тоже встревожило мою совесть — в школьные годы, по естественной для отрочества дурости, к Достоевскому относился я с прохладцей, зато сходил с ума от Льва Толстого.
У Голенищева-Кутузова обнаружилось суровое лицо средневекового монаха Петра Пустынника, проповедника первого крестового похода. По сосредоточенному, значительному выражению лица Ильи нам показалось, он не возражал против подобного родства. Кто знает, в свои девятнадцать лет, прикрываясь от нас с Алексеем плащом иронии и зубоскальства, может быть, тайно относился иначе, чем мы, к «последней инкарнации». Вообще, у Ильи было несколько иное отношение и к символизму, более серьезное, чем у нас с Алексеем. Его поэзия мужала под несомненным влиянием Вячеслава Иванова. Впоследствии, став доктором филологии Парижского университета и доцентом Белградского университета, Илья завязал близкое знакомство с маститым поэтом. Вместе с Е.В. Аничковым, давнишним приятелем Вяч. Иванова еще по петербургской Ивановной «башне», Илья ездил неоднократно в Рим навещать ученого поэта, который профессорствовал в каком-то римском католическом высшем учебном заведении. Мы с Дураковым были без ума от поэзии Блока, «Роза и крест» стала целой эпохой в моей судьбе, но к мировоззрению символистов, мифотворчеству, к их «фиолетовым мирам» относились мы весьма сдержанно, кроме того, явно тяготели к акмеистам, к Гумилеву, Анне Ахматовой, Осипу Мандельштаму. Стремились к осязаемой ясности, точности, что явно удавалось Алексею, мне — меньше, во всяком случае, предпочитали сунуть в стихи какой-нибудь «черный автомобиль», чем «роковые черты» и «фиолетовые чертоги», чем явно грешил Илья, отдавая дань символизму.
Дураков оказался Савонаролой, хотя кто-то сказал: «Что вы! Блистательный Арлекин!»
Наконец, Аничков — великодушнейший старик позволил-таки нам, явно рискуя схватить удар, закутать себя в роковую юбку — вызвал ожесточенные споры. Художники узрели в нем врубелевского Пана; Илья, несмотря на известный пиетет к учителю, буркнул что-то насчет ван-дейковского Силена стыдливо опустив эпитет (Пьяный Силен). Однако Елачич упрямо настаивал на Цезаре Борджио!
Сеанс нас очень развеселил. Мы оказались в достойной компании и, чтобы почтить наших предшественников, высыпали гурьбой на ночные белградские улицы и отправились в маленький знакомый подвальчик с земляным полом, с огромными винными бочками у стен, уселись за простой, ничем непокрытый деревянный стол и потребовали у прелестной Зоры, единственной служанки этого заведения, большой глиняный кувшин терпкого, густого красного вина.
Елачич в кабачок не пошел, тайно обиженный нашим «плоским скептицизмом».
Мы его любили, считали редким чудаком, но, по свойственному нам юному зубоскальству, выдумывали про него глупые анекдоты и забавные истории. В особенности Илья. Он уверял, что Елачич скрывает свое директорство ярмарочном паноптикуме, а на прошлой неделе, сидя в кафе, очертил себя магическим кругом и стал невидимкой, на этом основании не отвечал на поклоны знакомых. Не знаю, что до знакомых, но, во всяком случае, магический круг явно не действовал на официанта и не спасал Елачича от расчета за консомацию.
Любопытно, эмиграция вернула Елачичей (у Гавриила за рубежом были двоюродные и прочие братья) к родным пенатам, так как были они некогда выходцами из Хорватии и принадлежали к фамилии известных хорватских магнатов.
Однажды с нашим абсолютно безземельным, безденежным и в полном смысле неимущим поэтом произошел курьезный случай. Он оказался, хотя и сомнительным, владельцем древних замковых развалин.
Как-то летом, бродя пешком по Хорватии, Елачич пришел в небольшое селение, раскинутое у подножия зеленого холма на вершине которого дотлевали руины средневекового замка. Сидя вечером на завалинке избы, поэт разговорился с древним местным дедом и назвал себя. Старик крестьянин внимательно посмотрел на Елачича и еще раз переспросил его имя. И вдруг торжественно сказал: «Долго же ты, Елачич, шатался по свету. Двести лет не было твоей ноги в родных местах!» Оказалось что развалины замка принадлежали некогда роду Елачичей! И поэт очутился на своей родовой земле!
В заключение хочется сказать: никакое панибратство с чертами духами и ангелами, увы, не помогло поэту разглядеть в туманной дали дней свое роковое будущее. Никто из «потусторонних друзей» не предупредил поэта о близкой его собственной инкарнации. Пришла война. При первом налете фашистских мессершмиттов на Белград первая же бомба, упавшая на спящий рассветным сном город, угодила в крохотную квартирку поэта и убила нашего друга, вместе с женой, на той самой кровати, на которой, в далекую знойную июльскую ночь каждый из нас демонстрировал перед друзьями свою «последнюю инкарнацию».
АНТОНИЙ ХРАПОВИЦКИЙ. СЕМЬЯ ЗЕРНОВЫХ
Из всех центров русского рассеяния — Париж, Прага, Берлин и так далее — Белград представлял из себя как бы концентрацию самых реакционных, черносотенных элементов русской Вандеи. Кажется, нигде не было свалено в кучу такого количества «бывших» людей из бюрократически-чиновничьего мира рухнувшей российской монархии, как в столице Королевства сербов, хорватов и словенцев. Губернаторы, сенаторы, директора департаментов, думские деятели правых реакционных партий, военные генералы и тайные и действительные статские советники, митрополиты, архиереи, архимандриты, игумены разбежавшихся монастырей и за их спинами густые толпы богомольцев и в особенности богомолок, с постными, елейными лицами и с дикой, жгучей ненавистью к революции, к большевикам особенно; затем — полицейские и жандармы всех рангов, помещики, тоже всех рангов и состояний, губернские и уездные предводители дворянства, представители крупной буржуазии и финансовые деятели, недюжинные авантюристы и просто жулики, но эти люди — уцелевшие буржуи еще имевшие свои собственные денежные мешки и международные связи в финансовом и торговом мире, не задерживались на Балканах, они катили прямо в крупные европейские центры: в Париж, Берлин, Брюссель, Прагу, кое-кто в Варшаву и Рим, и даже в Лондон.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});