Заполье. Книга вторая - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, подменяет. Скажу сейчас.
Он вышел, и Козьмин впервые и открыто как-то глянул в лицо Базанову, в самые глаза, усмехнулся:
— Так вот, Иван… так и живем. За фамильярность не сочтите, старый уж я. Собачимся, вздорим, опять кучкуемся — песья свадьба. Век заедаем народу своему… Не согласны?
— С вами? Полностью. И пока этим рабам свобода — по-другому не будет.
— Н-да… Больное, позднее потомство. Вдобавок трупным ядом Запада отравлено, безнадежно… А не выпить нам, а? По дороге тут это самое видел… бистро — не зайдем?
— Нет, не могу никак. У меня встреча еще, важная слишком.
— Ну, раз так… А статью не ждите лучше, я их знаю: заспорили если — трусость верх возьмет, за «Литгазету» в этом нынче. Эти — ладно, применительно к подлости… но мы-то вроде понимаем кое-что — а кто нас слышит? Главное, не хотят слышать — глядят на тебя пролетарскими буркалами и не слышат. А вот эсэсманов останкинских — этих всегда пожалуйста, раскрыв рот… ох, поплатимся, все! Что ж мы за глупые такие, доверчивые?.. Сам откуда?
Иван сказал.
— A-а, бывал как-то, заездом… бывал, дрянной городишко. Большой и дрянной, зависимость здесь прямая. Эта, — кивнул он за окно, — не исключение, я эту лахудру Москву успел узнать… Тошно, брат. Добаловались мы со словечками, доумничались… Что с ней делать будем, с Москвой? — сказал он вошедшему с бумагами заву.
— А с ней что-то делать надо?
— Давно. Опоганилась, испаскудилась вся — дальше некуда… Не поклонник Булгакова, никак уж нет, но это ж какая-то эпидемия алчности, театр-варьете перед ней — так себе, шалости детские невинные… ведь обезумела же! И всю Расею в растащилово затащила. Не-ет, переносить пора столицу, от стыда головушке. Моя бы воля — в Посад, в Троице-Сергиев. Не в сам, а поблизости, места там чистые… а что? Десяток корпусов низкоэтажных, приличных, тишина, сосны — чтоб думать. А то забыли, когда в последний раз думали. Без обормота этого, само собой, без всей кодлы его сионской, охловодов. — И вздохнул. — Туда бы, под руку Сергия…
— Ну, в чем дело: выпьешь вот, погодя немного и перенесешь.
— Не злись. Толку-то на правду злиться… Лучше пошарь у себя, всамделе, насчет полосканья, не совсем же обеднели небось. Презентация вчера была одна… одного ночного горшка; нюхали коллегиально… — Но распространяться далее о том не стал. — Поработать бы пора, вот что…
— С повестью поздравляю — читал, дельная. Мог бы и у нас с нею. Книжка когда?
— Да вот-вот должна, занесу. Вот она-то и держит, как на привязи, я и… — Он закашлялся, но справился, рыком прочистил горло. — Я и болтаюсь тут. Спонсоры эти, м-мать их!.. А то бы давно уж в деревне сидел мараковал.
Секретарша внесла еще посапывающий электрический чайник, поставила и, зыркнув любопытно на гостей, ушла. Завотделом открыл ключом нижнюю створку шкафа, выставил на стол чашки, сахарницу и банку растворимого, напоследок достал, кряхтя, рюмок пару и бутылку коньяка, еще в ней плескалось.
— Вам?
— Нет-нет, спасибо. Кофеек, если можно, — и пойду, дела.
— Я тоже пас, люди подойти должны. Держи, твоя, — ткнул он бутылку в руки Козьмина. — А статья ко времени бы: и социальный срез, и размышления… и язык, да, язык — развитый, как и в очерке. Не спит провинция, думает. И был, и остаюсь «за». Н-но… Помимо всего прочего, у нас ведь еще и читатель особый, свой…
— Ну уж, особый! Совок и совок, фарца интеллектуальная, идейная. Импортного обожатель, с комплексом неполноценности потому. К фразеологии разве что приучен, к вашей. К избирательной урне — как половой щели демократии… сунул — получил удовольствие. Как хотят имеют ее.
— Охальничаешь зря. Они часть народа, и не худшая, между прочим. А ты за чужой термин хвататься, ведь мерзкий же термин!
— Что хорошего… Но точный. И не надо от меня народ защищать… вот уж ни к чему. Это вы народ опускаете, чтоб самим выше казаться. — Козьмин вытянул рюмку, посопел, занюхал незажженной сигаретой. — Нет, брат, тут они правы, ваши избранные: есть совок. Е-есть, они-то его давно углядели, поняли, им-то он и нужен как объект, каким верти-крути как хочешь…
— Ваши, наши… Ты сам-то понимаешь, о чем говоришь?
— О совке как явлении. Тебя на базаре — в Клину — чучмеки били? Не чеченцы даже, не кавказцы, — азиаты, какие гнилофруктами торгуют, старичье там, юнцы, заваль всякая… нет? А меня били — в Клину. Сначала мужичка какого-то, колхозника, я вступился — они и меня. А мимо эти идут… совки русские. Мужчины, их там сотни, может, базар же. И все мимо, и как не слышат, что зовем. Не видят. Еле мы отмахались, вдвоем.
— Так и никто? — веря, что так оно и было, переспросил Иван.
— А никто. Один, правда, увещевать нас взялся… рук не хватило, в морду ему. А тут милиция замаячила, мы ходу. Их-то хрен тронут, подмазано… Совки — это когда знаешь, что девять из десяти не заступятся. Предадут, даже без нужды особой. Равнодушные. И везде они, и снизу, а в верхах особенно, самое массовое нынче движенье. Иль хапанье, назови как хошь. И это — реальней некуда… верней, сверхреальность наша, сюр! Причем в такой жуткой форме, что не то что за страну — за бога страшно… Страну, народ свой совки уже сдали, с потрохами со всеми — прожрали, про… проравнодушили. «Рос-си-яне!..» — с неожиданной, вздрогнуть заставившей похожестью рявкнул он знакомое, сипло-задышливое; и самого покривило, не вот заговорил, и они молчали. — А ты говоришь, совка нет… вот он и есть, первейший! С богом у него еще хуже, тут уж не равнодушье даже — лицемерие самое сатанинское, в нем он от вчерашнего атеизма так далеко заходит, зашел… Иезуитишки мелкие, подсвечники! Уже не только всех других, а и бога в себе обмануть хотят, надурить. Сквернавцы, со свечками во храме торчат, а это куда скверней даже, чем «шайбу!» орать на набережной в девяносто третьем… эту гнусь не опишешь. Я не берусь пока. Отвращенья, грешник, никак не пересилю; а злостью не напишешь, знамо, не те чернила… Пробовал — не то, от себя самого, чую, серой стало разить, козлом, такой он зар-разный, совок…
Козьмин замолчал, на свою, может, длинную речь раздраженный, голова его еще глубже улезла в плечи. И сказал хрипло, негромко:
— Печатайте Ивана, чего там. Вот ему я верю, поверил сразу… видно ж человека. Лет через десять-двадцать вы что, на параноика этого ссылаться будете? Вы к его вот статье отошлете, к почеркушкам нашим, повестушкам…
— Учи давай, учи, — болезненно поморщился зав, ему наставленья эти писательские, должно быть, осточертели уже донельзя.
— Или так давай, — встряхнулся Козьмин, бутылку повертел, налил. — Не пройдет у вас — передашь мне, найду где пристроить… Вы как, Иван-свет, не против?
Базанов, уже поднявшийся, пожал плечами.
— Ну и лады!
— Ишь, захотел чего, — проговорил все так же недовольно завотделом, глядя в сторону, в мутную заоконную, так и не просветлевшую к полудню ноябрьскую взвесь, — на готовое. Ты прямо как мальчик — а тут дело посерьезней, чем ты думаешь… Публикация такая — она знаковой может стать, если хочешь; не поворотной, нет, но… Речь о сдерживании идет, о большом. Если я уйду, ты знаешь, что начнется тут, что будет. И кто. — Он глянул на Базанова, и тот кивнул тоже, понимая. — Ну нет у нас другого журнала — такого. Всякие есть, а такого нет. Что, насовсем отдавать? Не совестно политграмоту выслушивать?
— Это еще Сороса вашего спросить, кормильца-поильца… Нет, брат, не верится. Мертвых с погоста не таскают, сказано.
— А живых, а до срока — закапывают? — Губы его повело в непонятной усмешке и остановило. — Дай хоть два дня полежать, по обычаю…
Он вышел в грязный, длинный то ли двор, то ли проезд с воротами закрытыми, с остатками тающего снега по углам, почему-то со двора был вход под известную всему свету вывеску — и глаза наткнулись сразу на заваленный отходами мусорный бак у другого, запертого подъезда. Верней, на женщину, старуху в заношенном клетчатом пальто и шляпке, тыкающую, расталкивающую клюшкой смрадную эту, из которой бак одним только углом торчал кучу. Старуха, да, в другой руке у нее была матерчатая сумка, и что-то в ней уже было, добытое… но что добыть, что взять можно в вонючем этом ворохе? Шляпка ее сбилась, седые косицы торчали вбок, шнурком цветным подвязанные; и когда он, в карманах торопливо порывшись и подойдя, окликнул ее: «Бабушка…» — вздрогнула вся, чуть было палку свою не упустила, резную, к юбилею, может, какому подаренную на бывшем производстве, и боязливо, не сразу обернулась.
Но темные, совсем не выцветшие глаза на ее худом, от холода и старости скукоженном лице были неприязненны, враждебны даже; а когда протянул он чертовы эти деньги, она откачнулась, подобрала палку в руке, поближе, и простуженным, что ли, слух режущим голосом пролаяла:
— Я что, просила?!
Он не нашелся, что ответить, и все-таки сунул деньги — не в руки, руки заняты у нее были, а в сумку, под незастегнутый клапан: