Карт-бланш императрицы - Анастасия Монастырская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А знаешь, что я люблю? Люблю просыпаться в Петергофе летом. Утро раннее, сквозь листву солнышко пробивается, и чувствуешь себя молодой и счастливой. Умоешься водой холодной, и улыбнешься. Чему? Сама не знаешь.
Собак люблю. У меня вон их сколько. Которое уже потомство дают. Но я им доверяю. Собаки не предают. Помню, когда еще была великой княгиней, то шведский посланник Горн подарил мне очаровательную болонку. Проказница была ужасная. И в отличие от меня мужчин не терпела. Привечала только Станислава. Понятно, почему. Он ко мне тогда часто приходил и всегда с подношением для собаки. А как-то пришел не один, вместе с Горном. Горна болонка облаяла, как врага, а к Понятовскому кинулась, словно к лучшему другу, требуя привычное лакомство. Горн отвел Станислава в сторону и сказал: "Друг мой. Нет ничего ужаснее болонок. Когда я влюблялся в какую-нибудь женщину, то первым долгом дарил ей болонку и, благодаря ей, узнавал о существовании более счастливого соперника". Я тогда в первый раз увидела, как смутился Станислав. Больше лакомств для собаки он не приносил. Да, были времена… Судьба его сложилась несчастливо. Стал королем Польши, но потом вынужден был бежать в Россию, оставив трон. Теперь живет в Петербурге, купаясь в роскоши. Видела ли я его? Нет. И не хочу, пусть мы в памяти друг друга останемся молодыми и влюбленными.
Ты думаешь, я слишком часто говорю о возрасте? Власть старит. Это плата за могущество, и мне приходится платить за право быть императрицей. Но с другой стороны, я могу позволить себе покупать любовь. У таких, как ты. Только не обижайся. Глупо на правду обижаться. Тем более, что непонятно, кто из нас хуже поступает: я, которая беру, или ты, который даешь. Впрочем, никто другой бы не стал меня так слушать, как ты. За это — спасибо женское. Про царское уже и не говорю.
Пахнет от тебя сладко, только что испеченным хлебом. Я с детства люблю его. Так пахнет счастье. И лицо у тебя какое нежное, словно к пуху лебяжьему прикасаешься. Молодое лицо.
Думаешь, я боюсь старости? Нет, я боюсь лишь одного — лишиться способности желать. Только это означает смерть. Неважно, какие желание — добиться любви, удачи, справедливости — лишь бы оно было.
В один из церковных праздников я молилась в соборе и увидела у иконы Богоматери плачущую женщину. Знаешь, русские женщины либо рыдают в голос, либо глотают слезы, рискуя захлебнуться. Эта глотала. А потом положила перед иконой какую-то бумагу. Когда она ушла, я попросила дать мне эту бумагу. Я не ожидала, что это будет жалоба царице небесной на меня — царицу земную. Богу было угодно, чтобы я сама увидела прошение и приняла правильное решение. Оказалось, что та женщина — помещица. Она писала, что я утвердила несправедливое решение Сената, по которому у нее отобрали имение. На моих глазах выступили слезы, когда я прочла: "Владычица небесная, Пресвятая Дева, просвети и вразуми нашу благосердную монархиню, да свершит суд правый". И столько было скорби в этих словах, столько надежды на справедливость, что я забрала просьбу с собой и велела жалобщице через три дня прийти во дворец. Не люблю несправедливость, даже свою собственную. За означенный срок я вытребовала из Сената дело, внимательно ознакомилась с ним и пришла к выводу, что Сенат допустил ошибку. Когда же бедная помещица пришла, я извинилась перед ней и приказала вернуть имение.
Ты не возражаешь, если я табак понюхаю? Расчувствовалась очень. А табак часто нюхаю. Как-то графиня Браницкая заметила, что я всегда беру его левой рукой, и спросила: "А отчего же не правой, ваше величество?" На что я ей ответила: "Как царь-баба, часто даю целовать правую руку и нахожу непристойным всех душить табаком".
Ну, вот и улыбнулся. А то лежишь серьезный, только плечико мне оглаживаешь, будто святыню какую. И как тебе, святыня? Нравится? Ты не смотри, что я груба порой бываю, зато справедлива и чувствительна, да и пошутить весело люблю. На прошлой неделе принимала делегацию духовенства. Просьба у них была весьма необычная: "Царь-де, батюшка, Петр Великий, колокола на пушки изволил перелить, а когда их снимал, то обещал вскорости вернуть. Да так и не вернул. Не поспособствуете ли Вы в нашем горе, Матушка?" Да где ж я им колокола сейчас возьму? Не обратно же пушки переливать? Но отказать сразу не посмела. С церковью, милый, ссориться нельзя. Она наша опора на земле и лестница на небо. Вот я и полюбопытствовала, обращались ли они с этой просьбой к самому Петру I? "Обращались, матушка! — отвечают. — И даже петиция оная с тех времен у нас сохранилась." Разумеется, пожелала на нее взглянуть, любопытно же! А когда они мне ее вручили, то увидела кроме всего прочего и резолюцию на ней начертанную: "А ### вам моего не надо?" И подпись: "Петр I." Посмотрела я на скорбные лица просителей и едва не рассмеялась. После чего попросила подать перо и чернила и своей царственной ручкой начертала: "А я же, как женщина, даже этого предложить не могу". Так и ушли не с чем. Придется теперь самим средства на колокола изыскивать.
Не устал еще от моих историй да откровений? Вот и ладно. Ты когда руки моей касаешься, у меня по всему телу мурашки пробегают. Чудно, а на сердце теплее становиться. И призраки отступают. Мне ведь они часто теперь во снах являются. И чаще всего отец приходит. Таким, как я его и запомнила перед отъездом. Мы с ним тогда долго разговаривали. Он единственный, кто поддержал меня в смене религии. Мать была яростно против, из-за этого наша свадьба с Петром едва не расстроилась. Отец же ни разу не высказал своего разочарования, хотя, думаю, был очень опечален. Однако он нашел в себе силы дать нужные советы: оказывать крайнее уважение и беспрекословное повиновение тем, от кого зависела моя судьба, мне также следовало ставить желания моего супруга выше собственных, избегая интимного сближения с окружающими лицами. Бедный папа! Первые годы я старалась следовать этим советам, пока не поняла, что они ведут меня к пропасти. Подобное равнодушие рассматривалось, как слабость, а отсутствие друзей делало мое положение совсем невыносимым. Он очень расстроился, узнав, что своим поведением я стала похожа на мать. Думаю, это и свело отца в могилу раньше времени. Он никак не мог приспособиться к переменам. Жаль…
Иногда я вижу мать, еще молодую и красивую. Она всю жизнь бежала от старости и нищеты, но однажды силы изменили, и она столкнулась с ними лицом к лицу. Я не присутствовала на похоронах своих родителей и даже не знаю, где покоится их прах. Да и наверное, теперь это уже не так важно. Я боюсь могил. Боюсь привязанностей к кому-то. Судьба всегда отнимает у меня тех, кого я готова полюбить. У меня несколько детей, к которым я не испытываю никаких чувств. Я их рожаю, их забирают, и на этом наше общение заканчивается. Только Аннушку я любила, как своего ребенка. Родила-то ее от любимого. Хорошенькая была, как ангел. Светлая, ласковая. Когда Господь прибрал ее, я долго горевала. Знаешь, однажды посмотрела на Павла и грешным делом подумала: почему она, а не он. Потом устыдилась, вымаливая прощение у Бога. Нельзя желать смерти другого, но и жизни тоже желать нельзя. Грех.
Одним грехом больше, одним меньше… Грех не любить своих детей, а я не люблю их. Чужие они мне, и особенно Павел чужой. С каждым днем он все более Петра напоминает, вроде бы и неродной ему, а становится удивительно похож. И судьбу, наверное, его повторит. Я давеча с французами разговаривала, и знаешь, какую мысль услышала: важнее всего для мужчины любовь матери, коли любит она сына, так и жена с дочерью любить будут. А Павла уже сейчас никто не любит — растет волчонком. И все вопросы норовит пушками решить. Кровожадный дурак! И как он не понимает, что пушки не могут воевать с идеями? Иногда и крепкого слова на него не хватает. Не везет России на наследников, ох, не везет.
Обними меня еще раз, с тобой я чувствую себя женщиной, а не императрицей. И почему со мной люди не могут быть искренни? Почему надевают маску, под которой и не разглядишь истинного лица?! Недавно один старый адмирал был представлен ко двору после морского боя, который он блестяще выиграл. Интересный вояка: ус седой, а глаз молодой, играет. Я попросила его рассказать о подробностях этой баталии. Адмирал начал рассказ, но, по мере того как увлекался и распалялся все более, стал пересказывать свои команды и обращения к матросам, перемежая их такой бранью, что все слушавшие его рассказ оцепенели от страха, не зная, как я отнесусь к этому. Смотря на меня испуганно и делают ему знаки: дескать, молчи, старый хрыч, молчи. По выражению их лиц адмирал понял, что он наделал, и, встав на колени, стал просить у меня прощения. Мне так жалко его стало: из-за глупости других, чуть свое достоинство не потерял. — Продолжайте, пожалуйста, дальше ваш весьма интересный рассказ, — говорю спокойно и ласково, — я этих морских названий и слов все равно не понимаю".
Хотя иногда и бывают исключения. Был тут один старый генерал. Некто Федор Михайлович Шестаков. Может, слышал? Прослужив более сорока лет, он ни разу не был в Петербурге, и приехал сюда только по случаю отставки за получением документов, необходимых для пенсии. Мне его представили. Увидев Шестакова я искренне удивилась, так как полагала, что знаю всех своих генералов, и, не сдержавшись, заметила: — Как же так, Федор Михайлович, что я до сих пор ни разу вас не видала? Он в долгу не остался: — Да ведь и я, матушка-царица, тоже вас не знал. Я была в восхищении от столь простодушного ответа. — Ну, меня-то, бедную вдову, где же знать! А вы, Федор Михайлович, все же генерал! Так и расстались, довольные шутками друг друга. Вот как надобно с императрицей разговаривать, да не каждому дано.