Сосны, освещенные солнцем - Иван Кудинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он по-прежнему уходит на этюды за несколько верст, как бы испытывая себя, хотя приличных мест для работы и вблизи достаточно. Так приятно шагать узкими тропками через лес, спокойно дышать и чувствовать каждый вздох, как глоток студеной ключевой воды.
И когда внезапно разболелась у него нога, он все еще никак не хотел смириться со своим положением и каждое утро, как было заведено, отправлялся в лес. Надеялся, что обойдется, боли сами по себе пройдут, но боли не проходили, наоборот, они становились острее, невыносимее. Он, никому не сказав, принялся потихоньку лечиться настоем разных трав, начиная от подорожника и кончая столетником, и порядком подзапустил болезнь. В конце концов скрывать стало невозможно.
Пришел доктор, осмотрел, прослушал со всех сторон, сердито припугнул: «Будете лежать — пройдет, не будете — пеняйте на себя».
Шишкин слег. И поначалу, как всегда, добросовестно следовал указаниям доктора. Виктория Антоновна и Ксения были внимательны, отзывались на каждую его прихоть — только бы он понял наконец, что главное в его возрасте — беречься. А он этого не мог понять и думал по-своему: времени все меньше остается, нельзя его упускать. Ведь с возрастом желаний и потребностей у человека ничуть не убавляется — вот в чем несоответствие и, может быть, несправедливость. Шишкин лежал с туго забинтованной, неподвижной ногой, смотрел в потолок и думал о том, что главное все-таки сделано, и он не вправе обижаться на жизнь. Он сказал свое слово. Пусть-ка теперь другие скажут. И верил — непременно скажут, каждый по-своему. Иначе, как говорил когда-то Мокрицкий, если одни уйдут, а других не будет, то кто же тогда станет говорить от имени России? Скажут, непременно скажут! Вот Левитан уже создал и «Вечерний звон», и «Над вечным покоем», картины, полные печали и тревожных раздумий; уже написаны чудесный серовский пейзаж с девушкой, освещенной солнцем, и его же изумительная «Девочка с персиками». Шишкин любил Серова и часто подчеркивал, что Серов даже в портретах остается пейзажистом.
Иногда в комнате, где лежал Иван Иванович, раздавались громкие голоса, завязывался «спор». Ксения, приоткрыв дверь, удивленно смотрела на одиноко лежащего отца.
— Мне показалось, у тебя кто-то был? — говорила она.
Иван Иванович хитро и грустно улыбался.
— О, тут собрались все мои друзья и… противники. Ты не мешай нам, Кусенька, дай поговорить.
Больше всего в своей жизни он боялся одиночества, и вот он один в четырех стенах, лишенный самого главного — возможности писать.
— Что же это, — спрашивал он себя, — выходит, пора точку ставить? — Осторожно передвигал больную ногу, шумно вздыхал и отворачивался к стене, затихал, то ли задремывая, то ли глубоко задумываясь.
Однажды Ксению насторожила странная тишина в отцовской комнате. Не слышно было привычных «голосов», она заглянула в дверь и в испуге отпрянула: комната была пуста. Смятая постель, открытое настежь окно, рыжие солнечные пятна на стенах и на полу. Прибежала Виктория Антоновна. Осмотрели весь дом, вышли в сад, залитый мягким сентябрьским солнцем. Шуршала уже загрубевшая, пересохшая трава под ногами, и такая вокруг тишина, такое безмятежное, глубокое спокойствие в природе, какое бывает лишь в пору погожих дней ранней осени. Ивана Ивановича они увидели в дальнем конце сада. Он сидел на широком сосновом пне, положив больную ногу на раскладной стул, и спокойно дописывал этюд. Сосны и солнце. Осень. Сдержанность красок. И — свет, свет.
— А-а, — ничуть не удивившись, сказал он, не отрываясь от работы. — Это вы? Денек какой!..
— Как же так можно? — возмутилась Виктория Антоновна. — Это же мальчишество. Ксения насмерть перепугалась. Что тебе доктор сказал? А ты что делаешь?
— А я, матушка, Виктория Антоновна, пишу с натуры, — пояснил Иван Иванович, и нельзя было понять, смеется он или всерьез говорит. Я всю жизнь писал с натуры, иначе не могу. Что ж мне делать, по-вашему?
— Лежать.
— О! — сказал он. — Это не уйдет от меня.
Потом взглянул на дочь. На лице ее все еще как бы лежала тень пережитого, мягким движением он привлек Ксению и тихо, виновато добавил:
— Ну что ты, право, все будет хорошо, уверяю тебя.
— А твоя нога? — сказал она.
— И нога, разумеется, — ответил Иван Иванович. — Я ведь осторожно, ползком добирался. Все будет хорошо. Поверь.
И сам хотел, очень хотел этому верить.
…Шишкин думал, что в Академии давно забыли о нем, — он уж и не помнит, когда там был. И немало удивился, когда в один из вечеров зашедшие к нему «на огонек» Маковский и Киселев торжественно положили на стол две папки, схваченные по краям белыми тесемками, и, загадочно, весело поглядывая на Ивана Ивановича, сообщили, что, кроме всего прочего, они еще и по поручению вице-президента графа Толстого…
— Что это? — спросил Иван Иванович. Киселев молча развязал одну из папок — в ней были рисунки. На плотных грубоватых листах то возвышались горы, почти неприступные, холодно-угрюмые, с серыми наплывами тяжелых облаков, то стремительные и гривастые, как кони, неслись горные реки, пробиваясь сквозь острые нагромождения камней, то вдруг над этими камнями гордо вставали могучие деревья… Шишкин внимательно рассматривал каждый рисунок, иные по нескольку раз, Маковский и Киселев стояли рядом. Он будто забыл о них, уже сам развязал вторую папку.
— Что это?
— Велено вам передать, Иван Иванович, — сказал Киселев, — на ваш суд. Алтаец один в Петербург приехал, учиться хочет, вот и зашел в Академию.
— Алтаец? А я тут при чем? — спросил Шишкин.
— Граф Толстой…
— Граф Толстой, граф Толстой… — недовольно он перебил. — Объясните мне толком: чего от меня-то он хочет, граф Толстой. И вы, Александр Александрович, в том числе… Чего хотите?
Ему объяснили: приходил в Академию этот самый алтаец, Гуркин его фамилия, принес свои рисунки, ну и вот… решили показать Шишкину, поскольку, судя по всему, алтаец тяготеет к пейзажу. За тысячи верст ехал, чтобы показать, добавил Киселев.
Иван Иванович принялся рассматривать рисунки.
— Тяготеет… — усмехнулся. — Да он, батенька мой, видно по всему, не только тяготеет, а и живет этим пейзажем. — Вдруг заинтересовался. — И каков он из себя, этот алтаец? Молод?
И все эти дни только и было разговоров в квартире Шишкиных, что о Гуркине, который своими рисунками сразу же пришелся Ивану Ивановичу по душе.
Гуркин пришел на другой день, и Шишкин встретил его очень приветливо, просил не стесняться и чувствовать себя как дома. Гуркин ему понравился: смуглолиц, широк в кости, здоровья, видать, завидного, что для художника немаловажно. А вот глаз один поврежден, оттого Гуркин и смотрит как бы сбоку, испытывая неловкость… Шишкин пошутил:
— С одним глазом — и такие рисунки!.. Знаешь, был у меня учитель, Мокрицкий Аполлон Николаевич, так вот он однажды сказал: художнику и одного глаза достаточно, если он у него верный, глаз-то, по-настоящему художнический… — Но позже все-таки спросил: — Где глаз-то потерял?
— В тайге, — ответил Гуркин. — Упал с коня, на сучок угодил…
Мало-помалу и рассказал о себе, о своем детстве, об отце, который занимается шорным делом, об иконописной мастерской Борзенкова в Бийске, где работал два лета, а потом учительствовал… Откуда тяга к живописи? Гуркин плечами пожал: трудно ответить. Тайга шумит, реки текут шумные, а горы вокруг молча на все взирают, снега на вершинах, как шапки из белого меха, а внизу синие-синие озера, кандык цветет, маральник… Откуда тяга к живописи? «Не знаю», — качает головой Гуркин. Шишкин смеется: «Вот и я не знаю. Сорок лет кисть в руках держу… Искусство — это тайна. Иной раз и для самого художника необъяснимая… Но коли умеешь видеть красоту — счастье. А если не только видишь сам, но и другим показываешь эту красоту — вдвойне счастлив».
Когда Шишкину сказали, что «инородец» Гуркин не может быть принят в Академию, Иван Иванович хмуро помолчал, потом вскинул седую лохматую голову и сердито, насмешливо посмотрел на Киселева, хотя вины последнего в том и не было никакой. Александр Александрович пояснил:
— Гуркин, к сожалению, не имеет специальной подготовки, вы же сами понимаете…
— Понимаю, — резко перебил Шишкин. — Отчего ж не понять. Да о чем забота? — вдруг засмеялся и с вызовом сказал: — А я, господа академики, и не отдам вам Гуркина. Так что… на сем и покончим на эту тему разговор. Устраивает вас такой оборот?
Киселев улыбнулся.
— Устраивает, Иван Иванович, вполне!
Так вот и решилась судьба алтайца Гуркина, для которого квартира и мастерская Шишкина стали родным домом.
Иван Иванович увидел в нем не только талантливого человека, но и своего преемника, проявлял к нему такое внимание, что временами Гуркину становилось боязно — чем он отплатит за это участие в его судьбе большого русского художника? Шишкин то и дело теперь заводил с кем-либо из приходивших разговоры о том, как важно и необходимо на склоне лет иметь такого умного и близкого по родству душ ученика… И непременно показывал этюды, написанные Гуркиным.