Литературные зеркала - Абрам Вулис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы не станем рассматривать сей тип двойничества как самостоятельный, потому что, приняв его всерьез, придется прилаживать к нему, подгонять под него всю литературу, как бы переводя ее на двоичную систему исчисления.
На орбитах теории вероятностей
Некоторые авторы вводят в литературу особый класс двойников — я бы обозначил его эпитетом «вероятностный». Речь здесь идет вот о чем. Когда писатель возлагает на своих героев некую философскую задачу, эти последние подчас встают перед выбором такого, или другого, или, бывает, третьего, четвертого (и т. д.) пути.
Обычно в художественном произведении показывают единственное решение дилеммы — в соответствии с реальностями нашего мира, где время необратимой где переигрывать прожитую жизнь если и возможно, то не принято (хотя правильнее было бы сказать: принято, но, увы, невозможно). Однако кое-кто тяготеет к истолкованию действительности с помощью зрелищного приема, который можно было бы назвать Театр Невоплощенных Иллюзий. Здесь «гоняют» ленты с гипотетическими жизнями, вовсе не претендующими на «настоящесть», но настоящая жизнь в этом сравнении оказывается столь же (а то и более) мнимой.
Идея множества жизней (или вариативности жизни) генетически восходит, вероятно, к индуистской вере в переселение душ. Современная литература истолковывает эту схему на позитивистский лад: под пером Джека Лондона («Межзвездные путешественники»), О. Генри («Дороги, которые мы выбираем»), А. Азимова («Конец вечности») она разрешается цепью экспериментов, утверждающих фатализм (или антифатализм, который, по сути, является тем же фатализмом, только наизнанку).
Поистине философский подход к теме вероятностных двойников обнаруживает Борхес, лостоянно развивающий в своем творчестве мотивы лабиринта, многократного отражения в зеркале, шахматной партии. Я не случайно очерчиваю круг образных симпатий (или даже маний) писателя. Через них раскрывается его интерес к двойничеству. В лабиринте или в зеркале человек повторяет себя и свои дороги. На шахматной доске пытается сделать математическую теорию сюжетом искусства, измерить алгебру — гармонией (а не, как у Пушкина, гармонию алгеброй!), вручить игральным костям судьбы королей. Именно судьбы, не судьбу, потому что в мыслях у шахматиста параллельно сосуществуют десятки ходов — за белых и за черных, опять за белых и опять за черных, и из каждого хода вырастает разветвленное дерево продолжения, и такие деревья растут в сознании игрока «толпами», создавая целый сад, целый лес на карте неосуществившегося будущего.
Есть у Борхеса еще одна навязчивая идея — ее опасаешься ставить в ряд перечисляемых доминант, поскольку они на ее фоне выглядят как технические приемы на фоне искусства. Вместе с тем она так важна, так упорна и органична в контексте борхесовских произведений, что замолчать ее немыслимо. Каждый рассказ Борхеса — это как бы еще не остановившийся творческий процесс, как бы еще не застывшая лава вулкана, который продолжает клокотать и, возможно, минуту спустя изменит рельеф местности. Рассказ Борхеса — это якобы симпозиум по проблемам этого рассказа — с его замыслом, воплощением, текстовыми подробностями, сюжетными перипетиями и что особенно важно в интересующем нас плане — с альтернативными вариантами человеческих жизней. Рассказ Борхеса — это сверхрассказ, поскольку это завершенный рассказ, посягающий вдобавок на роль своего собственного черновика; готовое в соседстве с намеченным и отброшенным, план, противостоящий реальности, мечта, обузданная явью, и явь, опровергаемая мечтой.
Приведу рассуждения Борхеса из рассказа «Анализ творчества Герберта Куэйна», которые являются не столько уходом от сюжета, сколько самим сюжетом.«…Речь идет о детективном романе „The God of the Labyrinth“… По прошествии семи лет я уже не в состоянии восстановить детали действия, но вот его план в обедненном (но и очищенном) моей забывчивостью виде: на первых страницах излагается загадочное убийство, в середине происходит неторопливое его обсуждение, на последних страницах дается решение. После объяснения загадки следует длинный ретроспективный абзац, содержащий такую фразу: „Все полагали, что встреча двух шахматистов была случайной“. Эта фраза дает понять, что решение загадки ошибочно. Встревоженный читатель перечитывает соответственные главы и обнаруживает другое решение, правильное…»
Правда, предыдущий случай не совсем типичен для Борхеса: под конец абзаца мелькают слова, из коих можно понять, будто существует неподвижное, стабильное, правильное решение. Остановившаяся, замершая реальность совсем не в духе Борхеса (и его литературного двойника, которому посвящен рассказ). Борхес следующим абзацем в том же рассказе исправляет положение: «Еще больше ереси в „регрессивном и разветвленном“ романе „April March“… В суждениях об этой книге никто не отрицает, что видит в ней игру; да будет мне дозволено заметить, что и автор никогда не считал ее чем-либо иным. „Этому произведению я присваиваю, — говорил он мне, — главные черты всякой игры: симметрию, произвольность правил, скуку“. Даже в названии есть легкий каламбур: оно не означает „Апрельский марш“, но буквально — „Апрель март“. Кто-то обнаружил на его страницах отзвук доктрин Данна; сам Куэйн в прологе предпочел вспомнить перевернутый мир Брэдли, где смерть предшествует рождению, шрам — ране, а рана — удару…»
Разъясню кое-какие возникшие неясности. Данн — английский мыслитель, автор книг «Опыт со временем» и «Серийное мироздание», оказавший своими идеями о множественности времен воздействие на взгляды Борхеса. Брэдли английский философ, трактовавший материю и ее атрибуты в качестве продуктов мышления. В свете этих фактов перестанет казаться бессмысленным каламбур «апрель март» — прямой намек на жонглирование временем в романе Куэйна (и, соответственно, в десятках произведений Борхеса).
Эти же факты подведут логический фундамент под дальнейшие выкладки как в тексте, так и в авторской сноске. Сноска напомнит нам, что еще у Платона описываются существа, «которые под влиянием обратного вращения космоса переходили от старости к зрелости, от зрелости к детству, от детства к исчезновению, к ничто». Далее автор взволнованно добавит: «Более интересно вообразить обратное движение Времени — такое состояние, при котором мы бы вспоминали будущее и не знали бы, или едва предчувствовали бы, прошлое».
А текст вновь обрушится на нас загадками, подразумеваемый смысл которых в какой-то мере передается тезисом о множественности вероятных существовании: «Произведение состоит из тринадцати глав. В первой приводится двусмысленный диалог двух неизвестных на перроне. Во второй излагаются события, происшедшие накануне действия первой. Третья глава, также ретроспективная, излагает события другого возможного кануна первой главы; четвертая глава — события третьего возможного кануна. Каждый из трех канунов (которые друг друга полностью взаимоисключают) разветвляется еще на другие три кануна, совершенно различные по типу. В целом произведение состоит из трех длинных глав по три новеллы в каждой. (Первая глава, разумеется, общая для всех прочих.) Из этих новелл одна имеет характер символический, другая — сверхъестественный; третья — детективный; еще одна — психологический и т. д. Понимание этой структуры, возможно, облегчит следующая схема… (Далее дается столбиком математическая схема, опускаемая нами здесь. — А. В.).
О структуре же можно повторить то, что сказал Шопенгауэр о двенадцати Кантовых категориях: здесь все принесено в жертву страсти к симметрии… Не знаю, следует ли упоминать о том, что… Куэйн разочаровался в троичной системе и предсказал, что будущие его подражатели изберут систему двоичную… а демиурги и боги — бесконечную: бесконечные, бесконечно разветвляющиеся истории».
Даже предполагая, что у иного читателя ум мог уже к этому времени зайти за разум, я продолжу цитату строками, где Борхес, с одной стороны, как бы демонстрирует нам возможности двоичной системы, а с другой примеряет столь ему любезную роль демиурга, забавляющегося в своей лаборатории или мастерской подгонкой событий к героям, героев — к событиям, тех и других — ко времени и пространству: «Совсем иная — но также ретроспективная — героическая комедия в двух актах „The Secret Mirror“ („Тайное зеркало“.-А. В.)… Действие первого акта… происходит в загородном доме генерала Трейла… вблизи Мелтон-Маубрей. Невидимый центр драмы — мисс Ульрика Трейл, старшая дочь генерала. Несколько диалогов рисуют нам ее как надменную амазонку; мы подозреваем, что литературой она не интересуется; газеты объявляют о ее помолвке с герцогом Ретлендом; газеты опровергают слух о помолвке. Ульрику обожает драматург Уилфред Куорлс, которому она подарила несколько мимолетных поцелуев. Действующие лица — люди знатные, с большим состоянием; страсти — благородные, хотя и бурные; диалог как бы балансирует между пышным пустословием Булвер-Литтона и эпиграммами Уайльда или м-ра Филиппа Гедальи. Есть там и соловей, и ночь; есть тайная дуэль на террасе. (Кое-где проглядывают то забавное противоречие, то какие-то грязные подробности.)»