Мое имя Бродек - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я закрыл дверь одновременно с Гёбблером, закрывавшим свою. И мы оба так этому удивились, что оба посмотрели на небо. Наши дома естественным образом темные. Они скроены для зимы, и, даже когда снаружи все залито солнцем, внутри приходится подчас зажигать одну-две свечки, чтобы что-то рассмотреть. И я ожидал, выйдя из своих потемок, обнаружить яркое солнце, которое уже не одну неделю было нашей неизменной повседневностью. Но небо выглядело так, словно на него накинули огромное, тусклое, серо-бежевое покрывало, изборожденное черноватыми разводами. На горизонте ближе к востоку гребни Хёрни тонули в густой металлической магме, вздувавшейся какими-то дряблыми гнойными нарывами и словно удушавшей все вокруг, постепенно спускаясь все ниже и грозя раздавить и леса, и крыши домов. Временами живые мраморные прожилки прочерчивали тестообразную массу и на мгновение освещали ее неестественным желтоватым светом, но эти неудавшиеся или сдержанные молнии не порождали никакого громыхания. Духота стала густой, вязкой и хватала за горло, словно рука злодея, желающего раздавить его наверняка.
Едва миновало это первое ошеломление, мы с Гёбблером оба пустились в путь. Как автоматы, одинаковым шагом мы двигались бок о бок по дороге, припорошенной пылью, которая в этом странном свете была похожа на березовую золу. Вокруг меня витал запах куриного помета и перьев, тошнотворный, гнилостный, напоминающий запах подгнивших цветов, забытых в вазе на многие дни.
У меня не было никакого желания говорить с Гёбблером, и это молчание меня не тяготило. Я был готов к тому, что он в любой момент может начать разговор, но ничего такого не произошло. Так мы шли по улицам, будто воды в рот набрав, будто направляясь в церковь на заупокойную службу перед похоронами, когда знаешь, что перед лицом смерти все слова тщетны.
По мере того как мы приближались к трактиру, из улиц, улочек, переулков, ворот выходили молчаливые силуэты и, присоединившись к нам, шли рядом. Впрочем, возможно, что это тягостное молчание было вызвано вовсе не перспективой обнаружить то, что будет нам показано в трактире, но внезапным изменением погоды, жирной металлической пеленой, затянувшей небо и засеявшей конец того дня зимней мглой.
В этом потоке тел, уплотнявшемся с каждым шагом, не было ни одной женщины. Тут были только мужчины, одни мужчины. Однако в деревне, как и повсюду, впрочем, были женщины – молодые, старые, красивые, уродины и которые думали, что-то знали. Эти женщины, которые производят нас на свет и смотрят, как мы его разрушаем, дарят нам жизнь и затем получают столько поводов пожалеть об этом. Не знаю, почему именно в тот момент, когда я молча шагал среди всех этих людей, тоже молча шагавших, я подумал об этом, а главное, о своей матери. О той, кто уже не живет, хотя я живу. О той, у кого нет лица, хотя у меня оно есть.
Иногда я смотрю на себя в маленькое зеркальце, висящее над каменной раковиной в нашем доме. Рассматриваю свой нос, форму и цвет глаз, оттенок волос, рисунок губ, ушей, смуглоту своей кожи. Пытаюсь на основе всего этого сочинить портрет отсутствующей, той, что однажды увидела, как меж ее бедер появилось маленькое тельце, которое она приложила к своей груди, ласкала, дарила ему свое тепло и молоко, говорила с ним, называла по имени и, конечно, улыбалась от счастья. Я знаю, что мои потуги напрасны. Мне никогда не удастся воссоздать ее черты, вытащить их из мрака, в который она так давно канула.
В трактире Шлосса все было вверх дном. Большой зал не узнать, словно у него появилась новая кожа. Мы вошли на цыпочках, почти оробев. Присмирели даже те, кто обычно были горазды поорать. Многие оборачивались к Оршвиру, считая, конечно, что мэр не такой, как они, и покажет им, что надо делать, как вести себя, что говорить или не говорить. Но Оршвир был такой же, как все. Ни более хитрый, ни более сведущий.
Столы были отодвинуты к стене и накрыты чистыми скатертями, и на них стояли в ряд, как солдаты перед битвой, десятки стаканов и бутылок. Были тут также большие тарелки с нарезанной колбасой, кусками сыра, ветчины, постного сала, хлеба и сдобных булочек – чем можно было накормить целый полк. Все глаза были сразу же прикованы к еде и напиткам, которые у нас встретишь разве что на некоторых свадьбах, когда зажиточные крестьяне женят своих детей и хотят произвести впечатление на публику. И только после этого заметили на стенах штук двадцать тряпиц, закрывающих, похоже, какие-то рамки. Все стали показывать на них подбородками, но еще никто не успел ни сказать об этом, ни что-нибудь с этим сделать, поскольку ступени лестницы заскрипели и появился Андерер.
Он был не в своих причудливых одежках, к которым в конце концов привыкли: рубашка с жабо, редингот, трубообразные панталоны. На нем было что-то вроде просторной белой хламиды, окутывавшей все его тело и ниспадавшей вниз от отверстия, до краев заполненного его толстой шеей, словно палач уже отрезал ножницами воротник.
Андерер спустился на несколько ступенек, и это произвело странное впечатление, поскольку одеяние было таким длинным, что в нем даже не видны были его ноги: казалось, что он скользит в нескольких дюймах над полом, словно призрак. Завидев его, никто не сказал ни слова, а он опередил всякую реакцию, заговорив своим негромким, довольно мелодичным голосом:
– Я долго думал, чем мне отблагодарить вас за ваш прием и гостеприимство. И решил, что должен сделать то, что умею: смотреть, слушать, постигать душу вещей и существ. Я много путешествовал по свету. Быть может, поэтому мой взгляд видит больше и мое ухо слышит лучше. Полагаю, без всякого самомнения, что понял большую часть из вас и пейзажей, среди которых вы обитаете. Примите же мои скромные труды, как дань признательности. Не стоит видеть в этом что-либо другое. Господин Шлосс, прошу вас!
Трактирщик, стоявший как по стойке «смирно», ждал только сигнала, чтобы перейти к действию. В два притопа три прихлопа он обежал весь зал по периметру, снимая тряпки, закрывавшие рамки, и тут, словно сцена не была еще достаточно странной сама по себе, раздался первый удар грома, сухой и резкий, похожий на щелчок кнута по крупу клячи.
Надушенное приглашение сказало правду: здесь действительно оказались портреты и пейзажи. Собственно говоря, это не было живописью, но всего лишь рисунками тушью, сделанными то кистью, широкими мазками, то крайне тонкими линиями, которые сближались, перекрывали друг друга, пересекались. Словно двигаясь странным крестным ходом, мы проходили перед всеми, пытаясь рассмотреть их получше. Некоторые, например подслеповатые Гёбблер и мэтр Кнопф, почти прижимались к ним носом; другие, наоборот, отступали, чуть не падая навзничь, чтобы оценить их в полной мере. Раздались первые удивленные восклицания и нервные смешки, когда некоторые узнали себя или других в этих портретах. Андерер сделал свой выбор. Как? Тайна. Тут были Оршвир, Хаузорн, священник Пайпер, Гёбблер, Дорха, Фуртенхау, Рёппель, церковный сторож Ульрих Якоб, Шлосс и я. Из пейзажей: площадь перед церковью, окруженная низкими домиками, скала Линген, ферма Оршвира, утес Тиценталь, мост Баптистербрюке с купой подстриженных шапкой ив на заднем плане, прогалина Лихмаль, большой зал трактира Шлосса.
Что на самом деле казалось любопытным, так это то, что лица и места были вполне узнаваемы, и все же нельзя было сказать, что рисунки совершенно похожи. Отчасти они словно сделали очевидными знакомые черточки и пришедшие на ум впечатления, чтобы дополнить портрет, который был нам всего лишь подсказан.
Едва выставка была осмотрена, все приступили к более серьезным вещам. Повернулись спиной к рисункам, словно они никогда и не существовали. И ринулись к столам, заставленным снедью. Можно было подумать, будто большинство давным-давно не ели, не пили. Прямо дикари. В мгновение ока исчезло все, что было приготовлено, но Шлосс, должно быть, получил распоряжение, чтобы ни тарелки, ни бутылки не пустели, поскольку буфет казался нетронутым. Щеки окрасились, лбы начали потеть, слова становились все крепче, и первые ругательства застучали по стенам. Многие наверняка уже забыли, зачем пришли сюда, и уже никто не смотрел на рамки. Важно было только набить себе брюхо. Что касается Андерера, то он исчез. Привлек мое внимание к этому Диодем:
– Сразу после своей маленькой речи поднялся к себе в комнату. И что ты об этом скажешь?
– О чем?
– Да обо всем этом…
Диодем обвел рукой стены. Кажется, я пожал плечами.
– Твой портрет странным вышел, не слишком на тебя похоже, хотя это точно ты. Я не очень-то знаю, как это высказать, сам посмотри…
Мне не хотелось быть неприятным с Диодемом, так что я последовал за ним. Мы протиснулись сквозь множество тел, сквозь запахи пота и их дыхания, отягощенного вином и пивом. Голоса разогревались, головы тоже, многие говорили громко. Оршвир снял с черепа свою кротовую шапку. Мэтр Кнопф насвистывал. Цунгфрост, обычно не пивший ничего, кроме воды, опьянел от трех стаканов, которые его силой заставили выдуть, и пустился в пляс. Три человека держали со смехом Луллу Карпака, желтоволосого поденщика с лицом цвета репы, который, надравшись, непременно хотел набить кому-нибудь морду.