Заря над Уссури - Вера Солнцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло несколько лет, по праву встал рядом с ней и шагнул в будущее сын, родной мальчик, Сережка!
«Мама — кремень, а сын — кремешок!»
— Да, да, Вадим! Семь лет был Сережа маленьким арестантиком. А ты не замечал его бледности, которую не в силах снять даже хабаровское солнце? Это специфически тюремная бледность, которая появляется, если человек просидит в тюрьме несколько лет. Семь лет просидел он со мной в тюрьме, потомственный революционер, сын бунтаря! Ни у меня, ни у мужа нет родных, и нам некому было отдать сына на воспитание, когда мы оказались в тюрьме. Они не раз пытались отнять у меня Сережу и отдать его в приют или воспитательный дом. Я поднимала отчаянный бунт, не давала оторвать его от меня: знала, что тогда я навсегда лишусь сына. Каждая попытка обеспокоенных тюремщиков — как же, в тюрьме жил вольный человек! — кончалась тем, что я объявляла голодовку. Следом за мной начинали бунт тюремные товарищи: кричали, били в двери, в знак солидарности со мной отказывались от пищи. Взбудораживались все политические заключенные. Дело принимало широкую огласку, становилось известным и на воле. В борьбу за Сережу включались подпольщики — в тюрьму, к генерал-губернатору, в полицию, в Петроград к высшим властям летели телеграммы, письма, петиции, требования: «Оставьте хоть в тюрьме в покое несчастную мать, не трогайте ее сына!»
На время нас оставляли в покое. А потом все начиналось снова.
Сережа и в тюрьме обнаруживал основные черты характера — был ровен, все время чем-то занят: писал, читал, собирал кубики. Только перед часом прогулки он начинал проявлять небольшое нетерпение. Женщины совершали прогулки в тюремном дворе, двигаясь одна за другой, с руками, заложенными за спину; Сережа шагал рядом со мной, тоже заложив руки за спину. Мужчины в своих камерах забирались на окна, чтобы взглянуть на арестантика. Весть о без вины виноватом маленьком заключенном обошла многие тюрьмы, остроги, оттуда приходили посылки — вскладчину покупались Сереже книги, игрушки, одежда. Я читала ему сказки, произведения классиков, рассказывала о жизни растений и животных.
В свои годы он знал много — иному хватило бы знаний на полную жизнь. В пять лет он уже бегло читал. В новогоднюю ночь благодаря друзьям с воли у нас бывала елка с игрушками и подарками. И все же детства у Сережи не было — украли его у мальчика четыре холодных, сырых стены тюремной камеры.
Вести от Сережиного отца мы получали часто — письма со штемпелями двух тюрем (Петр тоже отсиживал свой срок за революционную работу). Письма его были чудесным источником бодрости: муж не унывал, звал нас к стойкости, выдержке, говорил, что считает часы и минуты до встречи со мной и сыном, которого он еще никогда не видел.
К счастью, я наконец-то отсидела свой срок! Высылка на Дальний Восток, на вольное поселение. Навсегда запомнил мой мальчик день выхода из заключения. Впервые видел он вольное голубое небо, впервые пробежал босыми ногами по зеленой траве, впервые услышал трель жаворонка и ощутил запах цветущих лугов.
Он ничего не знал о жизни; пришлось начинать с азов: учить его названиям самых простых, обиходных вещей и предметов — стол, стул, ваза, графин…
Мы остановились в Хабаровске и стали ждать Петра. Я работала в городской управе — машинисткой.
В день приезда Петра мы с Сережей чуть свет уже были на вокзале; как волновался мой маленький сын! «Папка! Наш папка!»
Поезд пришел без опозданий; пассажиры, оживленно переговариваясь со встречающими, вышли из вагонов и разъехались по домам. Нашего отца на перроне не было; я бросилась разыскивать начальника поезда; в это время из второго вагона вынесли носилки. Тяжкое предчувствие сжало мне грудь. «Петя!» — бросилась к носилкам. На них лежал бледный, истощенный человек; с трудом я узнала родные черты мужа; у него был тяжелый сердечный приступ.
От сильного, широкогрудого человека саженного роста не осталось и следа: тюрьма разрушила его здоровье. Тюремное начальство зло говорило о нем: «В каждую бочку гвоздь!» Муж не мог оставить без осуждения ни одного факта произвола тюремных властей; он помогал уставшим; он поднимал протест по поводу унижения личности заключенных. Ему мстили тупо и упорно: он почти не выходил из карцера.
Я смотрела и смотрела на любимого человека. Как поседела-поредела чудесная шапка русых кудрей. Наш родной! Петр все читал по моему лицу; с ясноглазой усмешкой погладил мне руку. «Полно, полно, Ласточка! Успокойся, родная! Покажи-ка мне нашего сына, нашего крохотного арестантика. О! Да он у нас уже мужчина! Даже брюки длинные…»
Я смеялась, а сама обмирала душой. «Седой! Худущий! Бедный ты мой! Любовь моя несчастная…»
Я делала все, чтобы поставить Петра на ноги, но сердце у него было так расшатано, что шумы в нем слышались на расстоянии.
«С таким сердцем он может прожить несколько лет, — осторожно сказал мне доктор, — но малейшего повода достаточно, чтобы… Не скрою — лечить такое сердце мы не умеем…»
Каждый день, проведенный с Петром, я встречала и провожала с чувством благодарности и потрясения: «Он с нами!» Но счастье не было долгим: однажды ночью я услышала короткий вскрик мужа и бросилась к нему — он умер на моих руках.
Мы прожили с ним в Хабаровске три года без разлуки — судьба неслыханно побаловала меня! Отчаиваться я не имела ни права, ни времени: надо бороться за детей — Сережу и годовалую Леночку. Надо жить, работать, добывать средства, чтобы поднимать ребят и продолжать дело, которому я оставалась верна.
Малютку мы прозвали Искоркой — такая она была горячая, отзывчивая. В трудные дни, когда все казалось беспросветным и безнадежным, дети и товарищи были моей поддержкой и просветом. Береги дружбу и любовь к людям, Вадим! Без дружбы и любви одинок, безгранично и безысходно одинок человек!
— А Искорка? — беззвучно, одними губами спросил Вадим.
— Искорка?
Наталья Владимировна не ответила, смотрела на увеличенные портреты мужа и дочери, безудержно плакала. Вадим обнял ее. Худущая, с выступающими лопатками, бедняжка!..
— Не надо, родная! — Он схватил ее худую, тонкую руку, порывисто прижал к губам. О! Какая горячая любовь пришла нежданно к нему, как он хотел помочь ей, старшему товарищу своему! Впервые в жизни так страстно, так потрясенно благоговел он перед человеком — перед маленькой истощенной женщиной с душой победителя.
Новыми глазами смотрел он и на друга своего Сережку Лебедева. Верен и предан был в дружбе Сергей, но, как теперь стало ясно Вадиму, дружба — дружбой, а служба — службой, и был тут «кремешок» неумолим и молчалив. «Это, Вадимка, не мое дело», — говорил он и ставил точку.
Сергей никогда не ныл, не хныкал, хотя порой жилось им трудно. Однажды осенью, когда шла кета, Сергей уехал вниз по Амуру с целью заработать денег на рыбалке. Он вернулся измотанный тяжелым трудом и горько пожаловался Вадиму, что его обманули — отдали вдвое меньше заработанного.
— Прошло уже несколько лет, а я все не могу выполнить клятву, данную сестренке Искорке, — говорил он. — Ты ее не знал, несчастье случилось как раз накануне приезда вашей семьи из Владивостока. Хорошая, ласковая была девочка, мама в ней души не чаяла. Помню, стужа, ветер с Амура пронизывающий. Мама, Искорка и я бежим домой вдоль Большанки. Зима в разгаре, а на матери осеннее легкое пальтишко, на спине оно от быстрого бега промерзло и заиндевело. Сердце у меня заныло: разве можно спокойно видеть спину матери, прикрытую поношенным пальтишком, которое промерзло насквозь от жгучего тридцатиградусного мороза? Мать бежит, торопится. Искорка и я мчимся за ней. На ресницах у нас иней, леденеющий на ветру. Искорка показывает мне на спину матери: «Сережа! Поклянись, что как только ты вырастешь большой и получишь первое жалованье, то сразу купишь маме шубу, чтобы ей было тепло… и не мерзла бы она, как сейчас…» — «Клянусь!» — ответил я, готовый заплакать. Мать оборачивается к нам, серые глаза ее прекрасны и молодо блестят. «Замерзли, ребятки? А я сейчас размечталась: вот, думаю, хорошо бы нам найти сто рублей: одела бы я вас в новые пальто, в новые шапки, и вы бы не мерзли!..»
Мы дружно отворачиваемся от мамы, будто от завывающего навстречу ветра, — прячем слезы. Случилось несчастье, я на могиле Искорки дал клятву не ждать, когда стану взрослым, а заработать на пальто раньше — и вот…
Вадим опять корил себя: крот слепой, и друга не знал! Видел только явно видимое: молчалив, усерден в учебе, в труде, «пятерочник», собранный и организованный до педантизма. И только теперь, раздумывая и оценивая, понял: да не педантизм это, а высокая самодисциплина, настоящее понимание долга и обязанностей. «Учиться и учиться мне у тебя, Серега!» — думал он с уважением, по-новому покоряясь другу.
С самого начала было жестко обусловлено — не интересоваться делами, если ты к ним не причастен.