Ложь романтизма и правда романа - Рене Жирар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Садист не может создать видимость, будто он и есть медиатор, не превратив жертву в свое альтер-эго. Это узнавание себя в страдающем Другом сохраняется и в случае, когда его жестокость удваивается. Таков глубинный смысл того странного «сопричастия», которое столь часто наблюдается между жертвой и палачом.
Часто можно услышать, что садист мучит других потому, что сам чувствует себя жертвой. Это верно, но это еще не вся правда. Чтобы захотеть стать мучителем, нужно верить, что, заставляя кого-то страдать, твой мучитель возносится к области бытия, бесконечно возвышающейся над твоей. Стать садистом можно лишь при условии, что ключ от волшебного сада – в руках палачей.
Садизм служит еще одним свидетельством того, насколько высок престиж медиатора, – но на сей раз человеческое лицо оказывается скрыто под маской какого-то адского божества. Безумие садиста ужасно, но смысл его – все тот же, что и у всех прежних желаний. И если садист прибегает к отчаянным мерам, то потому, что час отчаяния пробил.
Подражательную природу садизма признают и Достоевский, и Пруст. После банкета, на котором подпольный человек заискивал, унижался и был якобы мучим весьма посредственными палачами, он взаправду мучит попавшую ему в руки несчастную проститутку. Он подражает своему представлению о том, как ведет себя ватага Зверкова: он стремится к той божественности, какой его тревога наделила этих посредственных людей в прежних сценах.
Порядок сцен в «Записках из подполья» имеет большое значение. Сначала идет банкет, а сцены с проституткой – уже потом. Бытийные аспекты мазосадической структуры предшествуют сексуальным. Вместо того чтобы отдать предпочтение этим последним, как делают многие врачи и психиатры, романист делает акцент на фундаментальном индивидуальном проекте. Возникающие в связи с сексуальными мазохизмом и садизмом проблемы могут быть решены лишь при условии, что мы увидим в этих явлениях отражение жизни в целом – а всякому отражению, очевидно, предшествует отражаемое. Это сексуальный мазохизм отражает бытийный, а не наоборот. Модные же толкования, повторимся, часто переворачивают подлинный смысл и иерархию явлений. Точно так же мы ставим садизм перед мазохизмом и говорим о садомазохизме, тогда как следовало бы говорить о мазосадизме, а сексуальное систематически предпосылаем бытийному… Подобное переворачивание вещей с ног на голову стало уже настолько привычным, что им одним можно объяснить переход от подлинного – то есть метафизического – порядка к тем заблуждениям, каковыми нередко являются «психологии» и «психоанализы».
Сексуальные мазохизм и садизм суть подражания второго порядка: это подражание тому подражанию, в какое жизнь субъекта уже превратилась в свете метафизического желания. Пруст, подобно Достоевскому, прекрасно знал, что садизм является копией – комедией, которую мы с магической целью страстно разыгрываем перед самими собой. М-ль Вентейль заставляет себя подражать «порочным людям»: ее хула на отцовскую память – всего лишь мимикрия, одновременно преувеличенная и наивная:
Садистка, подобная м-ль Вентейль, является актрисой зла, каковою не могла бы быть особа насквозь порочная, ибо зло не является чем-то внешним по отношению к этой последней, оно кажется ей вполне естественным и даже в некотором роде неотделимо от нее… [актрисы зла] стараются при этом надеть на себя… личину порока, чтобы испытать на мгновение иллюзию освобождения от контроля своей нежной и совестливой натуры, иллюзию бегства в бесчеловечный мир наслаждения.
Хотя бы и упражняясь во зле, садист не прекращает отождествлять себя с жертвой – с гонимой невинностью. Он воплощает собою Добро, а его медиатор – Зло. Романтическое манихейское разделение между Мной и Другими никуда не девается, продолжая играть в садомазохизме определяющую роль.
В глубине души мазохиста тошнит от Добра, на которое он якобы обречен. Он восхищается Злом, ибо Зло и есть медиатор. Эта истина весьма четко заявлена у Пруста. В лицее Жан Сантей тянется к брутальным парням, которые держат его за мальчика для битья. В «Поисках утраченного времени» рассказчик говорит о желаемом, что это «ирреальная, дьявольская объективация темперамента, противоположного моему, объективация полуварварской жестокой жизнеспособности, которой совершенно была лишена моя слабость, моя повышенная, болезненная чувствительность». Большую часть времени субъект свою страсть ко Злу игнорирует. Истина доходит до него только проблесками – в сексуальной жизни и некоторых других периферийных сферах. Чувствительный Сен-Лу жесток только в своих отношениях с домашними. Ясная область сознания всецело занята защитой Добра. Усиление желания в этом плане зачастую выражается в обострении «морального чувства» – тогда человека охватывает филантропическая лихорадка и он записывается в доблестную армию Добра.
Мазохист отождествляет себя со всеми «униженными и оскорбленными» – всеми теми реальными и вымышленными жертвами несчастья, которые смутно напоминают ему о собственной его судьбе. И все же душа его устремлена к Духу Зла. Он не столь рьяно обличал бы порочных людей, если бы не хотел доказать их порок и свою добродетель; он хочет покрыть их позором, заставляя смотреть на жертв их бесчестия.
На этой стадии желания «голос совести» идеально совпадает с вызываемой медиатором ненавистью. Мазохист делает эту ненависть своим долгом и осуждает любого, кто отказывается ненавидеть с ним за компанию. Такая ненависть позволяет субъекту желания никогда не отводить взгляда от медиатора. Мазохист настолько ожесточается против вожделенного Зла, что полагает себя неспособным пробить его несокрушимую броню и добраться до божественного. Поэтому он страстно отвергает Зло и первым же, как и подпольный человек, поражается тем неприятным вещам, которые видит в самом себе и которые, как ему кажется, противоречат всей его высокоморальной жизни.
Мазохист – это убежденный пессимист. Ему известно, что Зло неизбежно восторжествует. Именно из отчаяния он сражается за благое дело – что, конечно, «похвально», но и только.
Для циничных моралистов и – хотя и в несколько ином смысле – для Ницше любой альтруизм, любая идентификация со слабостью и бессилием происходят от мазохизма. Для Достоевского же, напротив, мазохическая идеология, как и прочие плоды с древа метафизического желания, являет собой искаженный образ вертикальной трансцендентности – и, будучи омерзительной пародией на него, отсылает к оригиналу.
В мазохизме присутствуют все ценности христианской морали, однако их иерархия перевернута с ног на голову. Сострадание – не причина, а следствие; причиной же служит ненависть к торжествующему пороку. Мы любим Добро, дабы крепче возненавидеть Зло, и защищаем мучимых, чтоб побольнее задеть мучителей.
В своем видении вещей мазохизм всегда от чего-то зависим, он всегда противопоставляет себя конкурентному мазохизму, организующему те же элементы в зеркально-симметричную структуру. Что кажется Добром в одной створке диптиха, в другой автоматически становится Злом – и наоборот.
В «Бесах» Достоевский высказывает мысль о том, что все современные идеологии пронизаны мазохизмом. Несчастный Шатов отчаянно пытается выпутаться из революционной идеологии, но вместо этого впадает в реакционную. Зло торжествует в самих попытках Шатова от него избавиться. Несчастный стремится к утверждению, но получает только отрицание отрицания. Славянофильство, как и все прочие идеологии, – детище Духа современности, поскольку все эти новые идеи внушает Шатову Ставрогин.
Образ Шатова опровергает гипотезу о том, что Достоевский был чистым реакционером. Славянофильство у Достоевского, как и отдельные формы революционного духа у Стендаля, –