Мон-Ревеш - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, вы отнимите его силой, если я вам откажу, — сказала Натали, втайне желая, чтобы ее насильно заставили заглушить угрызения совести.
— Нет! Боже сохрани меня от того, чтобы поднять неправедную руку на предмет моей привязанности! Я взываю к вашему священному долгу, который состоит в том, чтобы не иметь тайн от своего отца.
— Я не могу вам противиться, но призываю вас в свидетели страха и горести, с которыми я вам повинуюсь.
Трепеща, она вложила и его руку письмо и уже хотела уйти, когда Дютертр, еще владевший собой, остановил ее.
— Останьтесь! Быть может, это отравленная парфянская стрела; я побеседую с вами об этом письме, каково бы оно ни было, когда просмотрю его; садитесь.
Натали села на некотором расстоянии, повернув голову так, чтобы казалось, будто она не наблюдает за отцом, однако внимательно следя за его отражением в зеркале.
Дютертр, увидев, что письмо очень длинное, положил его на стол, придвинул кресло и прочел… не письмо Тьерре к Натали, как он ожидал, но письмо, которое Тьерре накануне получил от Флавьена.
В том состоянии озабоченности и переутомления, в котором прошлой ночью в Мон-Ревеше его застала Эвелина, Тьерре, за полчаса до ее появления, положил в конверт и запечатал, вместо собственных стихов, десять листков, составлявших письмо его друга. По воле случая обе пачки лежала на столе рядом, обе были одинаковой толщины, одинакового вида даже голубоватая бумага их была одинаковая, потому что Тьерре воспользовался остатками бумаги, которую Флавьен привез с собой в Мон-Ревеш. Тьерре заботливо спрятал свои стихи в ящик письменного стола, надписав адрес Натали на весьма конфиденциальном и довольно компрометирующем письме, в котором его друг открывал ему свою любовь к госпоже Дютертр.
Если вспомнить выражения этого письма, то для Дютертра смысл его сводился к следующему.
Цветок, отданный заснувшему Флавьену тайком и, быть может, с любовью, разжег в нем пламенное любопытство, чувственную и дерзкую страсть. Случайно или намеренно Олимпия приколола такие же цветы к своему корсажу. Ее странное, плохо скрытое волнение позволило предприимчивому молодому человеку в течение целой недели говорить о желаниях, одна мысль о которых заставляла трепетать от бешенства деликатного мужа и страстного любовника. В минуту, когда Флавьен уже был готов отступиться перед сопротивлением напускной или истинной добродетели, новое таинственное появление тех же самых цветов воспламенило его до такой степени, что он спасся бегством, чтобы не пасть перед искушением.
«Ну да, великодушный Флавьен удостоил оставить мне жену еще незапятнанной! — думал Дютертр. — Не будь он столь великодушен, еще день — и слабая, неосторожная женщина упала бы в его объятия завороженная и досталась бы ему, как воробышек ястребу».
Таково было первое впечатление Дютертра. Человек слаб, когда любовь в нем берет верх над способностью рассуждать. Портрет его жены, изображение ее привлекательности, слабости и соблазнительной кротости, которое Тьерре нашел великолепным в его несколько первобытной наивности; рассказ о трепещущей и потрясенной Олимпии в объятиях Флавьена — все это заставляло кровь Дютертра кипеть и бурлить в его жилах. «Я никогда бы не поверил, что она так робка перед наглостью, — говорил он себе, — никогда бы не подумал, что ей угрожают те опасности, которых женщина, по-настоящему целомудренная, даже и знать не может».
Эти картины волновали и мучили Дютертра так сильно, что не давали ему задуматься над таинственной историей с цветами. Читая первые строки послания, он улыбнулся самодовольству Флавьена, настолько невероятной, невозможной казалась ему мысль, что его жена способна на такое заигрывание. Но когда его воображение мучительно приковали к себе сцены, которые рассказчик написал с несомненной искренностью, простодушием и даже скромностью, он допустил, что Олимпия, во всяком случае, могла прислать цветы в Мон-Ревеш. Олимпия не старалась вызвать страсть, но, быть может, поддалась ее магнетизму и, быть может, сама в конце концов на нее ответила; может быть, и впрямь Флавьен проявил великодушие, пытаясь еще сомневаться а ее взаимности и обратившись в бегство. Так говорил себе Дютертр.
Натали наблюдала в зеркале удивление, сомнение, муки своего отца. Она испытывала одновременно радость и угрызения совести, восторг и ужас.
Дютертр дочитал письмо и вернулся к его началу, взвешивая каждое слово, и тут увидел в нем то, чего не заметил раньше.
Новая мысль всколыхнула его, и, не владея собой, он грозно встал перед Натали.
— Дочь моя, — сказал он, испепеляя ее взглядом, — это гнусная интрига. Это вы в один прекрасный день заметили, что моя супруга приколола цветок к корсажу. Это вы решили позабавиться жестокой игрой, подсунув такие же цветы заснувшему молодому человеку. Это вы послали ему цветы в Мон-Ревеш, внушая ему, что моя жена, моя бедная жена в него влюбилась. Вы хотели скомпрометировать, погубить ее; он сам это почувствовал, и скоро вы будете разоблачены и наказаны отвращением, которое люди станут испытывать к вам.
— Этого я и ждала! — дерзко ответила Натали. — Не постаралась ли госпожа Олимпия дать это почувствовать господину Флавьену? Не думает ли она в своем милосердии, что дело обстояло именно так? И, конечно, ее «прекрасные слезы», как он говорит, и ее достаточно ясные намеки — страшное обвинение, поддерживающее торжество ее ненависти, когда, написанное пером господина Флавьена, оно попадается на глаза моему отцу. Неужели я уступила бы вашему приказанию показать письмо, если бы не предвидела, что в один прекрасный день госпоже Олимпии удастся уверить вас в том, во что уже верит ее обожатель? Разве не следовало мне обезопасить себя от подобного коварства? Ведь оно сделало бы меня беззащитной перед ее ненавистью ко мне и вашим гневом? Посмотрите, какая между нами разница: я ни в чем ее не обвиняю! Я не говорю, я не думаю, что она передавала или посылала цветы; но я вижу, что он их получил, что он приписал это проявление кокетства ей и что завистливая и жестокая женщина, плача от злости перед господином Флавьеном, сразу же обвинила во всем меня.
Натали остановилась, впервые увидев лицо отца, залитое слезами. Гнев его длился недолго, уступив место глубокому страданию.
Натали испугалась и на мгновение почувствовала искреннее раскаяние.
— Отец, — воскликнула она, — я прощаю ей! Простите и вы мне, что я заставила вас страдать, но только не надо меня ненавидеть! Клянусь вашей добротой, вашей честью, вашими добродетелями, что у меня не было мысли скомпрометировать вашу жену. Я страдаю от ее подозрений, эго вызывает у меня горькую обиду на нее; но заявляю вам и клянусь перед богом, что этих подозрений я не заслуживаю.
Натали говорила правду. В ошибке, или, вернее, в сомнениях Флавьена был виновен только случай. Натали не заметила на груди у мачехи цветок азалии, полускрытый кружевами, потому что приколола такой же сама. Правда, она через несколько минут его выбросила, оскорбленная невниманием Флавьена к ее особе. Но в тот день, когда Флавьен в последний раз посетил Пюи-Вердон, ей померещилось, что он поглядывает на нее с некоторым интересом. Старые девы постоянно тешат себя такими иллюзиями, а Натали, всем назло именовавшая себя старой левой, уже и в самом деле начинала ею становиться. И тогда она послала в Мон-Ревеш букет с подписью «Элиетта», сумев вовлечь в эту проделку и свою сестру.
На минуту ей захотелось сознаться во всем, чтобы полностью успокоить отца. Это было бы проще всего; но ведь вначале она все отрицала! Она уже слишком запуталась в своих интригах. Ложный стыд удержал ее; кроме того, несмотря на то, что ее испугала собственная месть, она не могла начисто от нее отказаться. С той минуты как она увидела письмо Флавьена, в ней вспыхнуло новое чувство. Юношеский пламень впервые обжег ее ледяное чело. Смутные желания родили в ней потребность искать в другом существе, молодом, решительном и кипучем, того жара, которого не хватало в ее собственной одинокой и холодной жизни. Благодаря Флавьену, не подозревавшему об этом, ей открылась любовь, хотя и не слишком бесплотная для молодой особы со столь возвышенными устремлениями. Любовь открылась ей, в сущности, в том единственном виде, который может взволновать женщину, лишенную нежности и самоотверженности: в виде смятения чувств.
И поэтому она страдала, ревновала и доходила до бешенства, видя, что другая женщина — женщина, которую она ненавидела, — стала по ее собственной вине предметом желаний, которые она хотела бы внушать сама, хотя от волнения и полного непонимания себя она не отдавала себе отчета в своих чувствах.
Дютертр увидел, что в главном она была искренна, и не решился настаивать, чтобы узнать остальное. Ему казалось даже, что вся проделка с цветами больше похожа на дело рук сумасбродной Эвелины, которая в своей наивности пыталась таким образом возбудить ревность Тьерре. Но эго еще более уязвляло его любовь. Если Эвелина была в известной мере, хотя и без дурного умысла, виновата перед мачехой, а Натали невинна, то Олимпия по справедливости заслуживала осуждения за то, что обвиняла старшую дочь в беспричинном коварстве. Бедная женщина столько страдала, что могла поддаться неправедному порыву. Она это почувствовала, она сама сказала об этом Флавьену; конечно, потом она всеми силами старалась изгнать внушенную ею мысль, готовая даже обвинить себя, только бы снять вину с падчериц; но ей не удалось сделать это, не взволновав более, чем она могла предвидеть, пылкое воображение молодого человека, и все ее испуганные отрицания и робкие возражения так запутали и завлекли Флавьена, что он поступил, как было ему свойственно, то есть, не поняв ровно ничего, просто обжегся, как стремительный и захмелевший мотылек-бражник о дрожащее пламя, колеблемое ветром.