Утерянный рай - Александр Лапин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XIV
«Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте», – написал в шестнадцатом веке некий автор, никому доныне не известный, скрывавшийся под псевдонимом Вильям Шекспир.
Сашка ухитрился прочитать эту книгу еще в седьмом классе. Но тогда она на него особого впечатления не произвела. Пьеса, она и есть пьеса. Реплики короткие. Какие-то надуманные слова. Непонятная вражда двух кланов. Картинки разве что красивые, старинные, а так… ерунда.
А тут сестра с утра предложила:
– Пойдем в кино. У нас тут рядом летний кинотеатр сезон начинает. «Ромео и Джульетту» показывают.
«Ну, в кино так в кино».
Фильм, конечно, роскошный. Цветной, широкоформатный. Костюмы обалденные. Все пляшет, все играет. Актеру – Ромео – шестнадцать лет, актрисе – Джульетте – четырнадцать. Целуются, воркуют как голубки. А в финальной сцене, когда выносят их, умерших за любовь, на носилках, слеза прошибла…
И вот он, размягченный и потрясенный, шагает после фильма теплым весенним вечерком. Шагает, поглощенный своими воспоминаниями, своей любовью и печалью. А вокруг толпа людей, и все судят, рядят о картине.
– Им-то хорошо было. В четырнадцать лет у них такая любовь. Одни страсти, – сформулировал свои впечатления неприлично толстый мужчина в шляпе и очках.
– Конечно! – ответила его необъятная спутница, переставляя ноги-тумбы и мотая рыжей дурацкой прической по ходу движения. – Им не надо было учиться в школе, потом поступать в институт, защищать диссертации…
Дубравин услышал эту реплику и горько усмехнулся, неожиданно подумав: «А стали ли мы счастливее от того, что учимся в институтах, делаем карьеру? Вот, к примеру, мы с Галкою. Разве я счастлив? Она там. Я здесь. А радости от такой жизни ни на грош. И разделяют нас такие же условности, какие разделяли Ромео и Джульетту. Там – вражда. Здесь – необходимость…».
Сестра Зойка шла рядом с ним. Маленькая, на каблучищах, с высоченной прической, она все равно едва доставала ему до плеча. Шурка только сейчас заметил, что Зойка разительно не похожа на них, на Дубравиных. Глаза голубые, а разрез у них восточный, монгольский. «Это потому, что у нас разные отцы. Ее отец погиб на войне. И, похоже, что в нем была калмыцкая кровь».
– А ведь правда все в этом кино, – неожиданно сказала она. – Только в молодости можно так любить. До смерти. Беспощадно.
– Это как – беспощадно? – встрепенулся Сашка.
– Ну, вот они умерли. Убили себя. А их родители остались жить. И каково им? А влюбленные вообще ни о ком, кроме самих себя, и не думают. Я помню, мы с Толиком поженились. Не глядя ни на что. Молоденькие, глупые были. Какие трудности преодолели! А все равно и сейчас продолжаем любить друг друга.
Дубравин вспомнил, как они ежедневно выясняют отношения по любому поводу, и подумал: «Неужели это любовь такая может быть? Спорят с утра до вечера. Кто начальник в доме, выясняют. Не очень верится, что любовь осталась, не выветрилась».
Но говорить он ничего не стал. Зачем? У каждого своя жизнь. Если им она нравится, то ему чего судить?
– А как у тебя с Галкой? – неожиданно спросила сестра и глянула ему в глаза снизу вверх. – Что-то давно я писем из почтового ящика не доставала…
Дубравин смутился. Его даже бросило в жар. Любовь, их отношения – это было их, сугубо личное, интимное, то, что принадлежало только ему и ей. Он как-то зажался и неохотно буркнул:
– Разошлись, как в море корабли! – бравируя, с кривой усмешкой добавил он.
– Это вы зря, первую любовь беречь надо! Вот мы с Анатолием, как нам ни трудно было первые годы, а все равно старались друг друга поддержать. Ведь начинали с ничего… Сколько лет живем вместе! – она взволновалась и стала вспоминать, как встретилась с Анатолием в общежитии на строительстве Волгоградской ГЭС. Как держались друг за друга, когда его взяли в армию. Как трудно им пришлось, когда они попали сюда. Расчувствовалась, разволновалась.
Саша, несмотря на молодость, был человеком достаточно скрытным. Но как скроешь в свои семнадцать лет эти письма, эту тоску и печаль? Так что Зойка видела все его метания. И понимала, что с ним происходит. Она по-своему любила брата. Любила как кого-то, кем можно гордиться. Как то, на что можно было влиять. Для нее он был деревенским малым, которого надо было повседневно опекать. Она долго ждала подходящего случая, чтобы поговорить. И вот сейчас, после фильма «Ромео и Джульетта», ей показалось, что такой случай наступил.
– Ты когда ездил домой, с ней встретился?
– Встретился!
– Ну, и что, вы поговорили?
– Поговорили!
– И о чем договорились?
– Да ни о чем!
– А мне вот подруга пишет, что ее, Галинина, мать рассказывает эту историю по-другому. Мол, ты приехал за столько тысяч километров. Искал ее. Ждал. А она не вышла. Вот о чем сплетничают в деревне.
– Это неправда! Мы виделись! Да, впрочем, какого черта?! Что ты меня допрашиваешь? Какая теперь разница!
– Нет, разница есть. Мой брат не может быть тряпкой. Надо это дело решить.
– Чего решить-то? Повидались мы с ней. Лучше бы и не видались. Договорились, что приеду через год. Вот летом поеду. Посмотрим, как встретит.
Сестра умолкла. И они так же молча дошли до дома. Поднялись по лестнице в подъезде. И только уже в прихожей Зойка наконец промолвила:
– Знаешь, что я думаю? Уж больно ты перед нею стелешься. «Люблю, люблю!» Я, конечно, понимаю тебя. Но женщины больше уважают сдержанных. Надо тебе быть более политичным с нею, что ли…
Сашка еще долго ворочался, вспоминая фильм и свой разговор с сестрою: «Надо же. Кому какое дело? Ну, уехали из поселка. И скатертью дорога. Нет, нас еще зачем-то вспоминают. Вокруг нас какие-то страсти бушуют. Пришла, не пришла на свидание. Ну их куда подальше, дураков этих всех. Ромео с Джульеттой в современном варианте. Ну, точь-в-точь. Ее мать, видно, уже меня невзлюбила. А моя сестра – Галку. Эх, тошненько мне. Вроде как рана. Покрылась коркой, затихла. А чуть тронули – и опять заныла, заныла, закровоточила. Господи, и когда уж ты избавишь меня от всего от этого?..»
* * *– Повернитесь спиной. Спустите трусы! Наклонитесь. Раздвиньте руками ягодицы! Так. Повернитесь ко мне лицом! – Строгая женщина-врач в белом отутюженном халате с вышитой на кармане синими нитками фамилией «Курдюкова» профессиональным взглядом хирурга окинула его мощную мускулистую фигуру и принялась что-то записывать в его медицинской карточке.
Еще никогда в жизни Дубравин не казался себе таким маленьким, ничтожным и жалким, как на этой медицинской комиссии.
Перебираясь по длинному коридору военкомата из одного медкабинета в другой, он сознавал необходимость происходящего и спокойно, терпеливо переносил все эти осматривания, простукивания, ощупывания, хотя чувствовал себя неуютно. Ощущал себя не личностью, а какой-то букашкой, параграфом в руках всех этих важных, занятых исполнением своей функции людей.
Дубравин впервые прямо столкнулся с советской государственной машиной в лице ее представителей и ощущал ее как нечто равнодушно-бездушное, безликое существо, которому абсолютно нет дела до живого, думающего человека. Он еще не знал, что каждый советский человек в таких обстоятельствах чувствовал то же самое. И так оно было на самом деле.
Но он-то откликался на происходящее по-человечески, эмоционально. В раздрызге подсел к молодой, красивой черноволосой медсестре-казашке, которая мерила давление и сидела рядом в этом же кабинете. Одна мысль о том, что она видела сейчас всю эту унизительную процедуру осмотра интимных мест, бросила его в жар. И пока сестра в белом коротеньком халатике мягкими, ласковыми руками обвивала его мускул эластичным плотным рукавом прибора, он чувствовал бешеное сердцебиение.
– Сто шестьдесят на сто двадцать, – равнодушно сказала сестра рядом сидящему доктору. Посчитала пульс: – Восемьдесят! Много. Сделайте десять приседаний!
Он сделал. Она снова посчитала пульс. И что-то записала в его карточку. А потом перевела взгляд узких черных глаз с карточки на него и заметила:
– У вас повышенное давление! Отчего бы это? Может, вы вчера злоупотребляли?
– Не-е-ет! Что-то я просто разволновался. Сам не знаю почему. Может, оттого, что все так непривычно, – пробормотал Сашка, торопливо забирая лежащую на столе наполовину исписанную медицинскую карточку. Он чувствовал какую-то еще неясную тревогу, поселившуюся где-то в груди, рядом с сердцем.
А народ все шел и шел. И в основном качественный, молодой народ: худые, длинные подростки – выпускники школ; крепкие, мускулистые ребята-спортсмены; была даже парочка солдат-срочников, решивших продолжать службу курсантами.
Он нормально прошел окулиста, кожника, еще нескольких специалистов. И, в общем-то, понемногу стал успокаиваться. Последняя инстанция. Кабинет, где заседает медицинская комиссия. Стол. За ним – три человека. В середине – пожилой седовласый доктор с одутловатым лицом и мешками под глазами. По краям – врачихи. Старая, с черными, но припудренными сединой волосами еврейка, а с другой стороны – стерва, как определил для себя Дубравин, едва взглянув на нее.