В мире слов - Борис Казанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Птицы в стае оживленно чирикают — они не сообщают ничего друг другу, но они общаются между собой, — это тоже стадный акт.
У каждой породы животного есть как бы свое «слово» — муу, мээ, мяу, гав и так далее. Оно выражает различные чувства, звучит в разных случаях по-разному.
Высшие породы обезьян — наиболее развитые представители животного мира. И потребности, и способности, и поведение их разнообразнее и сложнее. Поэтому и учеба у них дольше. Львенок, волчонок, теленок, щенок уже к двум годам способны к самостоятельному существованию. Обезьянышу нужно для воспитания вдвое больше времени. Поэтому и стадная связь, и организация у обезьян гораздо крепче и развитее, и выражение чувств гораздо богаче и разнообразнее.
Шимпанзе способен плакать и смеяться, дразнить и обижаться, забавляться и скучать, приходить в восторг и в отчаяние, любопытствовать и подражать, усердно заниматься интересующим его делом.
И «словарь» обезьяны значительно больше — уже десятка два различных «слов».
Так, хагк-кауг-гуаггак выражает удовольствие или предвкушение удовольствия и связано очевидно с глотательными движениями (у обезьяны «текут слюнки»); хем-хем — довольное кряхтенье, особенно при перелетах с дерева на дерево, связанное, вероятно, с замиранием сердца и задержкой дыхания; кухи-киг-хииг — смешок радости; оок-окуг — испуганное оханье; превт-превт — губные звуки, вроде нашего тпру, производимые во время игры; круг-крууг — недовольное ворчанье; кок-кук-хуук — выражение гнева (с сдавленным горлом и стиснутыми зубами); куи-и-и — визг восторга, радостный призыв (ставший в Полинезии окликом вроде нашего ау!); туиввг — жалобный призыв.
Нужно оговориться, что эти возгласы наблюдались у одиночной обезьяны, несколько прирученной; стадные возгласы обезьяны на воле не изучались. Но конечно их должно быть еще больше.
Но только в человеческой орде подобные зачатки речи могли получить дальнейшее развитие. Все животные, включая обезьян, хорошо приспособлены к окружающей их природе и обстановке. Каждая порода достигла некоторого специфического совершенства в строении тела (включая и средства нападения и защиты) и в организации накопленных наследственно рефлексов (двигательных реакций на внешние впечатления и воздействия) соответственно условиям ее жизни. Вся деятельность животного сводится к поискам съедобного да подходящих мест, чтобы укрыться от опасности и непогоды (некоторые, впрочем, умеют рыть себе норы и складывать гнезда). Для этой несложной деятельности им достаточно собственных природных средств — лап и челюстей. Поведение животного, его тактика, является поэтому более или менее застывшей системой привычных действий. Рассудок только контролирует ход и связь рефлексов и вмешивается в игру только в случаях, выходящих из рамок обычного и привычного. Напротив, уже для предка человека, обезьяночеловека, условия существования были гораздо менее определенными и обеспеченными. Он вынужден был постоянно спускаться с деревьев на землю в поисках пищи, а может быть и выселяться из леса на открытое место (вероятно предгорное), сочетая в себе, таким образом, лазающее существо с ходящим. Но на земле он оказывался безоружным, беззащитным и беспомощным против сильных и быстрых четвероногих хищников, а лесная наследственная стадная тактика была уже недостаточна в его новых, наземных условиях существования, более разнообразных и переменных. Поэтому весь механизм его поведения должен был естественно все более развивать способности к выбору и комбинированию действий, развивать сообразительность, давшую возможность вырабатывать тактику более свободную, более гибкую, более сложную и универсальную. Это происходило в непосредственной связи с превращением обезьяночеловека из четверорукого животного в двуногое-двурукое: стоячее положение освобождало череп от давления шейных мускулов, давая возможность развитию мозга, освобождало передние лапы, делая их исключительно органом хватания, освобождало тем самым от этой функции рот. Это чрезвычайно расширяло круг деятельности, делало ее многообразнее и сложнее.
Особенно важным стало постоянное использование отдельных элементов природы в качестве орудия. Обезьяна способна при случае схватить сухую ветку, чтобы сбить или зацепить ею орех, или разбить его камнем, — но только, когда ветка или камень налицо, тут же, в одном поле зрения с орехом. И тем менее она способна запастись палкой или камнем, отправляясь на поиски пищи, — да ей и нечем было бы их держать — лапы ей нужны для передвижения по деревьям, а рот для хватания пищи. Уже обезьяночеловек, ставший преимущественно ходячим существом, освободил передние лапы только для хватания и смог постоянно пользоваться орудием. А применение орудия в свою очередь открывало огромные возможности действия, более разнообразные и более специальные.
Понятно, что для усвоения новой, более сложной и гибкой тактики и специально для усвоения новых сноровок нужно было длительное воспитание и более постоянная и тесная связь старших и младших, а это вынуждало к большей оседлости и вело к зачаткам «хозяйства», к рудиментам жилья, к более развитым формам общности. Все это, конечно, влекло за собой и развитие средств общения — жеста и возгласа. Так из обезьяньего стада образуется человеческая орда.
2. Слово-орудие
Крик, возникавший при приближении зверя, был одновременно и проявлением страха и ярости, и возвещением о звере, и призывом спасаться. И теперь еще крик «Пожар!» или «Горим!» — оба выражают страх, осведомляют о беде и зовут на помощь. Эти три функции речи присущи ей до сих пор: выражение, называние и сообщение. Выражение — сторона чувственная, исходная; называние — сторона предмета; сообщение — сторона общественная, целевая.
Нетрудно, пожалуй, представить себе развитие речи из первоначальных возгласов-сигналов. Люди издавали, например, особый крик, когда замечали хищного зверя, находясь в безопасности, на деревьях или на скале, но другой — когда они находились на открытом месте; один, когда зверь был далеко, и другой, когда он был близко или направлялся сюда. По-иному кричали, когда в страхе и злобе швыряли в зверя всем, что попадалось под руку, чтобы отбиться от него или отогнать. Но из этого крика мог развиться и более специальный возглас — с другой, конечно, интонацией, — призывавший, например, бросить чем-нибудь в кусты, чтобы спугнуть притаившегося кролика, или бросать камни в животное, попавшее (или загнанное) в яму. А дальше, если камней под рукой не было, этот же возглас мог уже при случае означать (в наших словах): «Нужно бросать камни, ищите, собирайте, несите их сюда».
Подобным образом ребенок произносит какое-то гу, гу! и тянется рукой и всем телом к предмету, делая хватательные движения пальцами, — вся обстановка дополняет этот звук, который в другой ситуации может выражать общий интерес, или удивление, или страх, например, при виде кошки или игрушки-медвежонка. Но наступит время, когда ребенок уже будет способен вспомнить о предмете, которого нет налицо. Тут неопределенного гу будет уже недостаточно, если к этому времени оно не сделается связанным именно с этим предметом, как его возможное обозначение.
Понятно, что возгласы могут варьироваться, специализироваться, скрещиваться друг с другом, и таким образом, множиться и складываться в целую систему. Но вопрос не в том.
Возглас, как бы он ни был специализирован, остается связанным с обстановкой момента и обстоятельством, требующим немедленного действия. Он все еще — только практический сигнал, ничем по существу не отличающийся от топанья, которым олень-вожак предупреждает об опасности. Можно вообразить себе такое развитое оленье стадо, в котором выработались сотни подобных топотов-сигналов на всевозможные случаи, целый сигнальный код — и все же это еще не был бы язык, потому что он оставался бы в той же плоскости поведения, прямого ответа на конкретную ситуацию. Он не в состоянии был бы выразить мысли. Посредством него нельзя было бы высказать, что этот сук короче другого, что одно дерево ближе другого, что камни бывают тупые и острые, что сухое дерево лучше горит. Такой сигнальный код оставался бы почти всецело в сфере рефлексов, служил бы только стадной дрессировке, как бы сложна и разнообразна она ни была. Язык же создается суждением и служит сознательному общению.
И вот тут-то ученые, ломавшие голову над происхождением языка, упирались в неизбежный тупик: без мысли не может быть слова. Но и без слова не может быть мышления. И ставить вопрос, чтб возникло раньше, так же нелепо, как спрашивать, чтб было прежде: яйцо или курица. Мышление и речь — две стороны единого процесса. Но надо добавить и третью — общественную, без которой невозможно было бы ни мышление, ни речь.