Пасхальные рассказы (сборник) - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идет в столовую, шагая мягкими туфлями.
– Наташенька, да что это, Борюшка дома? Смотрю, пальто на вешалке. Или болен?
– Нянечка! – восклицает Наташа.
И с испугом смотрит на мать.
Вспомнила старенькая няня. Плачет. Трясется седая голова в черной повязке. Причитает старая:
– Пошла, смотрю, пальто на вешалке. Борюшкино пальто, в гимназию ходил Борюшка, думаю, с чего дома? Не праздник. Борюшка – нет Борюшки моего!
Все громче вопли. Упала старая, бьется на полу.
– Боречка, Боречка, родненький! Господи, меня бы, старую, прибрал вместо него. На что мне жизнь! Брожу, ни себе ни людям радости.
Наташа бледные шепчет слова:
– Нянечка, милая, успокойся.
– Успокой меня ты, Господи! Господи, чуяло, чуяло мое сердце. Сны все снились нехорошие. Сбылись черные сны! Боречка, родной!
Бьется, плачет старая. Наташа просит мать:
– Мамочка, ради бога, вели убрать с вешалки Борино пальто.
Софья Александровна смотрит на нее пламенно-черными глазами и говорит угрюмо:
– Зачем? Пусть висит. Вдруг оно ему понадобится.
О, ненавистные воспоминания! Пока царит на небе злой Дракон, никуда не уйдешь от них.
Наташа мечется, не находит себе места. В лес пойдет – о Борисе думает, о том, что он повешен. К реке пойдет – о Борисе думает, о том, что его нет. Вернется домой – и стены старого дома о Борисе напоминают, о том, что он не вернется.
Бледною тенью ходит по аллеям сада мать, выбирая места, где гуще тень. Сидит на скамеечке бабушка, прямая, как молоденькая институтка, и дочитывает газеты. Все то же каждый день.
LIНо вот уже вечереет. Солнце низко и багрово. Оно смотрит людям прямо в глаза, словно, издыхая, о жалости молит. От речки веет прохладою и смехом белых русалок.
Развеваются весело подолы рубашек у мальчишек, бегающих шумною толпою, и пузырями надуваются их рукава. Где-то вдали пиликает хриплая гармоника, и песня льется развеселая. В поле громко скрипит коростель, и скрип его похож на зычный генеральский храп.
Старый дом опять расправляет и раскидывает далеко свои смятые грубым днем темные тени. Окна его загораются заревою алою радостью.
Томно пахнут в далеких аллеях левкои. Розы по заре еще розовее и благоуханнее. Вечная, розовая нагим мрамором дивного тела, снова улыбается Афродита, роняя одежды движением, пленительным, как прежде.
И опять все, как прежде, к милым, безумным надеждам устремлено. Изнеможенная в пылании дня, тоскою ясного дня измученная душа истощила всю свою волю к страданиям и падает из железных объятий тоски на темную, милую землю былой жизни, вновь орошенную мечтательно-прохладною росою.
И опять, как по заре утром, ждут своего Бориса три женщины в старом доме, на краткое время счастливые в своем безумии.
Ждут и говорят о нем, пока из-за деревьев темного леса не поднимет своего вечно-опечаленного лика холодная луна. Мертвая луна над белым саваном тумана.
Тогда они опять, все трое, вспоминают о том, что Боря повешен, и сходятся к затянутому ряскою пруду плакать о нем.
LIIПрежде всех выходит из дому Наташа. На ней белое платье и черный плащ. Ее черные волосы прикрыты легким черным платком. В ее слишком черных глазах затаились глубокие пламенники. Она стоит, обратив к луне бледное лицо. Ждет остальных Двух.
Елена Кирилловна и Софья Александровна приходят вместе.
Елена Кирилловна выходит из дому раньше, но Софья Александровна бежит за нею и уже у самого пруда ее догоняет. На них черные плащи, черные платки на головах и черные башмаки.
Наташа говорит:
– В ночь перед казнью он не спал. Луна, такая же ясная, как теперь, смотрела в узкое окно его камеры. На полу его камеры она печально чертила зеленый ромб, пересеченный вдоль и поперек узкими черными чертами. Борис ходил по камере, глядел то на луну, то на зеленый ромб, и думал. Я бы хотела знать, о чем он думал в эту ночь?
Так спокойно звучит ее вопрос. Как о чужом.
Софья Александровна порывисто ломает руки и говорит, и голос ее трепетен и напоен тоскою:
– Что можно думать в такие минуты! Вот луна светит, давно уже мертвая. Пять шагов от двери до окна, четыре шага поперек. Мысль прыгает лихорадочно с предмета на предмет. О том, что завтра утром казнь, стараешься не думать. Упрямо гонишь эту мысль. А она стоит, не отходит, давит душу тяжким, уродливым кошмаром. Тоска томит неодолимая. Но не надо, чтобы мои тюремщики и все эти чиновники, которые придут, заметили мою тоску. Буду спокоен. Такая тоска – завыл бы, к бледной луне поднимая бледное лицо!
Елена Кирилловна шепчет тихо:
– Страшно, Сонюшка.
В ее голосе слезы – простодушные, старухины, бабушкины слезы.
LIIIСофья Александровна, не слушая, продолжает:
– Зачем-то надо, чтобы я шел на казнь смело и решительно. Но не все ли равно? Казнят за оградою, в темной ночи. Умру ли я смело, буду ли малодушно рыдать, молить пощады, отбиваться от палача – не все ли равно? Никто не узнает, как я умер. Перед лицом моей смерти я один. Зачем же терпеть мне эту дикую тоску? Завою, зарыдаю, всю тюрьму переполошу моим отчаянным воплем, и город разбужу, свободный, но так же скованный, как и моя тюрьма, – чтобы не один я томился, чтобы и другие приобщились к моему предсмертному томлению, к последнему ужасу моему. Но нет, не надо. Моя судьба – умру один.
Наташа встает, дрожит, снимает своею рукою холодную руку матери и говорит:
– Мама, мама, это ужасно, если один. Не надо, чтобы он чувствовал себя одиноким. Будем с ним.
Елена Кирилловна шепчет:
– Да, Сонюшка, это страшно, если один. В такие минуты!
– Мы с ним, – настойчиво повторяет Наташа. – Мы уже с ним.
На губах Софьи Александровны улыбка, подобная той, которою умирающий встречает свое последнее утешение. Софья Александровна говорит:
– Последнее утешение, мысль, что я не один. Он со мною. Эти стены призрачны, эта тюрьма – воздвигнутая людьми ложь. Не ложно и не призрачно страдание мое, и в тоске моей я соединен с ним. Бедное утешение! Все-таки я, вот этот я, особенный, сам для себя родившийся Борис, я умираю.
– Я умираю, – повторяет Наташа.
Ее голос темен и звучит отчаянием. И все трое молчат недолго, объятые очарованием трогательных слов.
LIVОпять говорит Софья Александровна. Голос ее кажется спокойным и звучит неторопливо, мерно:
– Нет никакого утешения для умирающего. Тоска его неодолима. Холодная луна мучительно томит его. Из его горла рвется стон, подобный дикому вою плененного зверя.
Тоскливо говорит Наташа:
– Но он не один, не один. Мы же с ним в его тоске.
Ее глаза – они чернее черной ночи – поднимаются к неживой в небесах луне, и зеленая чародейка отражается в них и томно мучит.
Софья Александровна улыбается – и улыбка ее мертва – и голосом неутолимого горя говорит опять медленно и тихо:
– Мы с ним только в его безнадежности, в его жалкой безутешности, в его темном одиночестве. Один, один, он был задушен рукою наемного палача, задушен за страшною оградою, которой нам не разрушить. И мертвая луна томила его, как она и нас томит. Искушала она его безумною жаждою диких воплей, звериного, предсмертного воя. А мы теперь, в этот час, под этою луною, разве мы не томимся тою же безумною жаждою – бежать, бежать далеко от людей, и стонать, и рыдать, и метаться от невыносимой тоски!
Она встает порывисто и идет, ломая прекрасные белые руки. Идет быстро, почти бежит, словно гонимая чужою бешеною волею. Наташа идет за нею неторопливою, но быстрою, отчетливо-мертвою походкою автомата. А за ними торопится, роняя скупые слезинки на черный плащ, Елена Кирилловна.
Луна внимательно и равнодушно смотрит на их поспешное шествие через сад, через поле, в тот лес, на ту тихую полянку, где когда-то дети пели гордый гимн, где когда-то к безумным подвигам звал их тот, кто собирался продать их за сходную цену – юная кровь за золото.
В полях росисты травы. Над речкою был туман. В небе луна ясна и холодна. Так везде тихо, точно в мертвом лунном свете потонули все земные шорохи и шумы.
LVВот и поляна. Наташа, помнишь? Как дружно пели!
Восстань, проклятьем заклеймённый.
Наташа, споешь? Не страшно?
– Спою, – кому-то тихо отвечает Наташа. Поет тихонько, почти про себя. Слушает мать, и бабушка слушает, а березкам, и травам, и ясной луне какое дело до людских песен!
В ИнтернационалеОбъединится род людской!
Замолкла. Тихо в лесу. Луна ждет. Туман задумчив. Березки чутки. Небо ясно.
Ах, вся эта жизнь для кого? Кто зовет? Кто отзовется? Или все это – мертвая игра? Громким воплем зовет мать:
– Боря, Боря!
Заливаясь слезами, отвечает Елена Кирилловна:
– Боря не придет. Его нет.
Наташа протягивает руки к неживой луне и кричит:
– Бориса повесили!
Они все трое становятся рядом, смотрят на луну и плачут. Все громче и отчаяннее звучат их рыдания. Их стенания и вопли переходят наконец в протяжный дикий вой, слышный далече окрест.