Маунтолив - Лоренс Даррел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Понятно», — сказал Маунтолив.
Странностей не убавилось, но он уже начал каким-то образом привыкать к мысли о том, что Персуорден сошел со сцены. Шок понемногу проходил, рассасывался — оставалась только тайна. Телфорд все лепетал в телефон что-то невнятное.
«Да, — сказал Маунтолив; к нему вернулось самообладание. — Да».
Ему потребовалось буквально несколько секунд, чтобы надеть привычную дипломатическую маску и проникнуться неподдельным интересом к хлопкоочистительной фабрике и к ее гулко ухающей машинерии. Он очень старался не показаться ушедшим чересчур в свои проблемы и выказать, напротив, подобающую заинтересованность в предмете экскурсии. Попутно он пытался разобраться в причинах своей нелепой вспышки гнева на Персуордена, совершившего акт, по природе своей… крайне эгоистический. Тьфу ты, черт! И все же сам акт был типичен, поскольку неосмотрителен совершенно: может, имело смысл заранее ожидать чего-то подобного? Теперь его гнев уравновесился глубокой депрессией.
Он прикатил на машине обратно, вне себя от нетерпения, и по дороге буквально места себе не находил. Было такое ощущение, что вот сейчас он вызовет Персуордена к себе, потребует объяснений, устроит ему разнос и назначит суровую, но вполне заслуженную епитимью. Приехал он ближе к вечеру, консульство закрывалось, но работяга Эррол еще корпел над какими-то архиважными отчетами. У всех, вплоть до шифровальщиц, вид был унылый донельзя — на людей, живущих на чужбине, смерть соотечественника редко действует иначе. Он заставил себя идти не торопясь, говорить не торопясь, не суетиться. Спешка, как и откровенные проявления чувств, достойна сожаления, ибо выдает власть импульса, эмоций там, где править должен один только здравый смысл. Его секретарша уже ушла, но он взял ключ от личного сейфа в архиве и спокойно взошел по ступенькам — два коротких пролета — к себе в кабинет. Ритм сердца, к счастью, никому, кроме него самого, слышен не был.
«Пожитки» покойного (трудно было бы сыскать слово более подходящее, дабы означить поэтическую волю случая) лежали у него на столе и выглядели все вместе нелепо до удивления. Кипа исписанной бумаги, адресованная издателю бандероль, макинтош и всяческая распоследняя дребедень, переписанная дотошным Телфордом в интересах истины (Маунтолив, впрочем, подобной поэзии был чужд совершенно). Он вздрогнул, увидев среди прочего бескровное лицо самого Персуордена — посмертная маска из парижского гипса с приложенной запиской от Бальтазара: «Я взял на себя смелость сделать с лица слепок. Думаю, пригодится». Лицо Персуордена! Под определенным углом зрения смерть может выглядеть как приступ дурного расположения духа. Маунтолив дотронулся до слепка не без некого суеверного внутреннего сопротивления, подвигал пальцами туда-сюда. По телу у него пробежали мурашки, его передернуло; он вдруг понял, что боится смерти.
Далее — к сейфу, за письмом, печати он сломал прямо пальцами — пальцы дрожали — и сел к столу. Уж здесь-то должна содержаться некая рациональная экзегеза этого чудовищного преступления против хорошего тона! Он резко втянул в себя воздух.
Мой дорогой Дэвид,
я порвал уже с полдюжины листов — все пытался объяснить тебе что-то. Каждый раз оказывалось, что я пишу литературу. Которой и без того уже до черта. Мое же решение напрямую связано с жизнью. Парадокс! Прости, старина, ради Бога. Совершенно случайно, со стороны нежданной, до меня дошли сведения о том, что Маскелиновы теории относительно Нессима были верны, мои же ошибочны. Я не стану раскрывать тебе своих источников ни сейчас, ни позже. Но я теперь знаю наверное, что Нессим поставляет контрабандой в Палестину оружие, и не первый день. Он, скорее всего, и есть тот самый неизвестный поставщик, через которого регулярно идут особо крупные партии, — см. Док. № 7 (Секретный фонд. Мандат. Папка 341. Разведка), — ну, да ты помнишь.
Я, однако, столкнулся с элементарной проблемой морального характера, вытекающей из вышеизложенного откровения, каковую решить мне не под силу. Я знаю, что следует в данном случае делать. Но так уж получилось, что этот человек — мой друг. Следовательно… quietus. [77] (Таким образом, разрешаются, кстати, и некоторые другие проблемы, куда более глубокие.) Увы и ах! Что за скучный мир мы создали, чтобы жить в нем. Кишение заговоров и контрзаговоров. До меня — буквально на днях — дошло, что это не мой мир. (Слышу, слышу, как ты ругаешься сквозь зубы.)
Я даже чувствую себя некоторым образом скотиной, сваливая на тебя так вот просто всю ответственность за происходящее, но знаешь, по правде говоря, в глубине души я отдаю себе отчет в том, что и ответственность-то на самом деле не моя и никогда моею не была. Она твоя! И я весьма тебе по этому поводу сочувствую. Но… ведь ты же кадровый… и должен действовать там, где я прошу меня уволить!
Я знаю: с точки зрения долга креста на мне нет; но я все же дал Нессиму знать, что игру его мы раскусили и что информация прошла. Конечно, тебя, как и его кстати, конфиденциальная информация ни к чему не обязывает, ты ведь можешь вполне не пустить ее дальше и вообще обо всем забыть. Грядущие твои искушения зависти во мне не вызывают. О моих же поспорить, сам понимаешь, уже не получится. Я устал, дружище; устал до смерти, как принято говорить у живых.
Так что…
Будь ласков, передай моей сестре, что я ее люблю и что я думал о ней постоянно, передашь'? Спасибо.
Преданный тебе Л. П.Маунтолив был просто ошарашен. Читая, он чувствовал, как бледнеет. Потом долго сидел, изучая выражение лица на посмертной маске, — весьма характерная, нахальная до крайности мина, которая свойственна была спящему Персуордену; и в то же время отчаянно боролся с приступом ярости, зарницами полыхавшим по всем четырем сторонам внутреннего небосклона.
— Но это же глупость, — выкрикнул он наконец и ударил ладонью о стол. — Совершеннейшая глупость. Никто не кончает с собой по официальным мотивам! — Собственные слова — он еще не успел произнести их — ему тоже не показались интеллектуальным изыском, и он выругался. И вот тут-то впервые он потерялся совершенно.
Чтобы хоть как-то успокоиться, он заставил себя прочитать отпечатанный на машинке доклад Телфорда, медленно и очень внимательно, произнося вполшепота каждое слово, шевеля губами так, словно выполняя упражнение по языку. Это был отчет обо всех перемещениях Персуордена за двадцать четыре часа до смерти с показаниями самых разных людей, видевших его. Некоторые из показаний были довольно-таки любопытны: к примеру, Бальтазар видел его утром в кафе «Аль Актар», Персуорден пил арак и ел croissant. Он, очевидно, получил тем же утром письмо от сестры и читал его с видом сосредоточенным и мрачным. Когда вошел Бальтазар, он тут же сунул письмо в карман. Был он очень небрит и помят. В последовавшем разговоре ничего (за исключением одной ремарки) интересного не было. Фраза эта Бальтазару почему-то запомнилась. Персуорден прошедшим вечером танцевал с Мелиссой и сказал что-то вроде, мол, вот бы на ком жениться. («Это, скорее всего, была шутка», — пояснил Бальтазар.) Еще он говорил, что начал новую книгу, «всё про Любовь». Маунтолив, карабкаясь от строчки к строчке по странице вниз, вздохнул. Любовь! Потом начались странности. Персуорден купил бланк завещания и заполнил его, сделав своим литературным душеприказчиком сестру и отказав пятьсот фунтов школьному учителю Дарли и его любовнице. Датировал он сей документ почему-то задним числом, с разницею в несколько месяцев, — может быть, просто забыл дату? Потом попросил двух шифровальщиц заверить завещание.
Письмо от сестры прилагалось также, однако Телфорд тактично поместил его в отдельный конверт и запечатал. Маунтолив прочел его, озадаченно качая головой, а затем, залившись краской, сунул в карман. Он облизнул сухие губы и нахмурился, глядючи в стену. Лайза!
В дверях застенчиво возник Эррол и удивлен был до крайности, застав на щеке у шефа слезу. Он тут же тактично нырнул за дверь и поспешнейшим образом ретировался в собственный кабинет, мучимый чувством дипломатической неуместности, отчасти схожим с тем, что испытывал Маунтолив, когда ему позвонил Телфорд. В кабинете Эррол сел за стол и принялся с нервической сосредоточенностью думать: «Хороший дипломат никогда не выкажет своих чувств». Затем осторожно и хмуро закурил. Ему впервые показалось, что ноги-то у господина посла глиняные. Это каким-то непостижимым образом повысило его собственную самооценку, Маунтолив, в конце концов, всего лишь человек… Тем не менее открытие это почему-то сбивало с толку.
Этажом выше Маунтолив тоже прикурил сигарету, чтобы успокоить нервы. Тональность восприятия всей этой чудовищной ситуации постепенно менялась: чистый акт Персуордена (необъяснимый прыжок в анонимность, головою вниз) понемногу уступал место смыслу акта — тем следствиям, которые он влек за собой. Нессим! Тут он почувствовал, как его собственная душа съежилась и сжалась, и более глубокий, невыразимый по сути своей приступ ярости овладел им. Нессим! («Ну почему? — сказал его внутренний голос — Не было же ровным счетом никакой необходимости…») И вот дурацким этим сальто-мортале Персуорден переложил фактически всю тяжесть морального выбора на его, Маунтолива, собственные плечи. Он разворошил осиное гнездо: старый как мир конфликт между долгом, разумом и личной привязанностью, тяжкий крест любого политика, вечная и единственная — будем надеяться — болевая точка господина посла! Но какова свинья, подумал он (едва ли не с восхищением), с какой легкостью он перекинул ношу — просто до гениальности: уйти, и дело с концом! И добавил печально: «А Нессиму я доверял из-за Лейлы». Неприятность за неприятностью. Он курил и глядел на маску, прозревая сквозь мертвенную белизну гипса (сработано любящими пальцами Клеа с грубого Бальтазарова негатива) теплые, живые черты сына Лейлы: смуглая кожа, отстраненность в выражении лица — равеннская фреска! А затем он подумал, и даже подумал-то шепотом: «А может, и впрямь, в конце-то концов, за всем этим стоит Лейла?»