Женщина без имени - Чарльз Мартин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У тебя есть пять минут.
– Но, Кейти?
Она застыла. Указательный палец взлетел вверх. В уголке губ появилась слюна.
– Не называй меня этим именем. Больше никаких имен.
– О’кей, но куда мы направляемся?
Она была жесткой, в броне.
– Не в город и прочь из Франции.
Спустя шесть минут я вышел на улицу с рюкзаком на плече. Изабелла уже сидела в машине, мотор работал, большой палец ее руки постукивал по рулю. Я сел рядом с ней, и она резко рванула машину с места, взметнув гравий еще до того, как я успел закрыть дверцу. Мы выехали из города по грунтовым дорогам. Когда мы оказались на скоростном шоссе, она включила пятую скорость. Мы направлялись не на станцию, и даже не в Париж, если верить указателям. Я не задавал вопросы, она не предлагала ответы.
Через тридцать минут Кейти съехала с автострады и по петляющей грунтовой дороге доехала до частного аэродрома. Там уже ждал самолет. Она припарковала машину, оставила ключи в зажигании и направилась к самолету. Я пошел следом.
Мы поднялись в салон. Кейти поговорила с пилотами. Они проверили наши документы, и через восемь минут мы уже взлетели и продолжали набирать высоту. Я взял лед, бутылку «Перье», налил ей и поставил перед ней на столик. Она оттолкнула пластиковый стаканчик. Он сам и его содержимое ударилось в стенку с моей стороны салона. Один из пилотов обернулся. Кейти сказала, не глядя на меня:
– Если я чего-то захочу, я возьму сама.
Я пристегнул ремни. Я ее потерял.
Спустя пять часов мы приземлились в Майами. Все это время она смотрела в иллюминатор и не сказала мне ни слова. Таможенники поднялись на борт, проверили наши паспорта, наш багаж и поставили печати. Мы прошли через парковку в гараж. Кейти достала из сумочки электронный ключ, нажала на одну из кнопок, сработала сигнализация. За моим левым плечом ожил черный «Рейндж Ровер», замигав фарами и громко загудев. Кейти изменила направление движения и отключила сигнализацию.
Мы сели в машину и поехали. Нас окружала все та же кричащая тишина, в которой мы прожили последние несколько часов. Мы выехали из терминала и съехали к автостраде. Слева от нас поднимался плакат с фотографией Кейти и подписью: «Кейти, мы любим тебя. Да здравствует королева». Она сменила полосу, прибавила скорость и въехала по пандусу на автостраду. Мотор ревел от перегрузки. На спидометре было больше ста тридцати миль в час, прежде чем она сбросила скорость. Машина выехала на Тамайами-Трейл и остановилась на парковке перед индейским казино «Микосуки». Но Кейти на стала ее парковать.
Ароматы и чувства Франции казались очень далекими. Кейти произнесла, не глядя на меня:
– Выходи.
– Почему ты не идешь со мной?
Ее большой палец постукивал по рулю.
– Ты хотя бы представляешь, куда ты едешь? Что станешь делать?
По-прежнему нет ответа.
– Кейти…
Она подняла палец и качнула головой. Появилась одинокая слеза, сорвалась с ресниц и покатилась по щеке.
Я открыл дверцу, вышел из машины и вытащил из рюкзака свой блокнот. Я взвесил его на руке, предлагая. Потом положил блокнот на сиденье и медленно убрал руку. Кейти не взглянула на меня. Я придержал дверцу и сказал:
– Таким когда-то был я.
Двигатель взревел, взвизгнули шины. «Рейндж Ровер» превратился в черную точку, потом исчез. Я повесил рюкзак на плечо и пошел пешком в Чоколоски. Мысленно я перечитывал сопроводительное письмо, гадая, прочтет ли его Кейти.
«Дорогая Кейти!
Я привык думать, что история – это нечто особенное. Что это ключ, которым можно открыть в нас несломанные части. То, что ты держишь в руках, это история сломавшегося писателя, который пытался покончить с собой, но ему это не удалось. Он встретил сломанную актрису, которая пыталась убить себя, но ей это не удалось. И на этом пересечении разбитых сердец и разлетевшихся на кусочки душ они понимают, что поломка это, возможно, еще не конец вещей, а начало. Возможно, поломка – это то, что случается перед тем, как стать целым. Более того, возможно, наши сломанные части нам не подходят. Возможно, мы все стоим с мешком того, чем мы когда-то были, и гадаем, что со всем этим делать. И пока мы не встретим другого человека, чей мешок полон, а сердце пусто, мы не понимаем, что нам делать с наши частями. И стоя там, лицом к лицу, мой мешок на моем плече, и твой мешок на твоем плече, мы вдруг понимаем, что именно мои части нужны, чтобы починить тебя, и твои части – это именно те части, которыми можно починить меня. Пока мы не сломаемся, у нас не будет частей, чтобы починить друг друга. Возможно, отдавая, мы открываем значение и ценность нашей поломки. Пожалуй, отказаться от мира и спрятаться на острове – это самая эгоистичная вещь, которую может сделать сломанный человек. Потому что где-то на планете есть другой человек, который стоит с мешком своих сломанных, причиняющих боль частей, и этот человек не может без тебя стать целым.
В моей жизни было время, когда я без всякого эгоизма отдавал себя. Рисковал всем. Опустошил себя. И когда я это сделал, я увидел, что во мне что-то поднимается снова. Источник никогда не иссякает. Но тогда жизнь разорвала мое сердце пополам, и я поклялся никогда больше не предлагать его. Никогда больше не рисковать.
Возможно, любовь, настоящая любовь, о которой говорят только шепотом, которой жаждут наши сердца, заключается как раз в том, чтобы открыть свой мешок и рискнуть произнести самые болезненные слова из тех, что произносят между растянутыми краями вселенной: «Когда-то я был таким».
Может быть, это уже сама по себе история».
ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ПИТЕРА УАЙЕТА, НАПИСАННАЯ ПИТЕРОМ УАЙЕТОМЯ не помню своей матери. Или отца. В моем личном деле сказано, что мою мать изнасиловал ее бывший приятель. В результате изнасилования на свет появился я. Моя мать была рядом со мной примерно сорок восемь часов и бросила меня в трейлере, где меня нашел бездомный парень, искавший крышу над головой. После этого я переходил из одной приемной семьи в другую, где питался в основном сигаретным дымом и фастфудом. В два года меня нашли в грязной колыбели с недостатком веса, поэтому отправили в новую семью – пятую или шестую – и почему-то сделали мне обрезание. По причинам, которые я не могу объяснить, к четырем годам я начал заикаться, но я не помню времени, когда я не заикался. Хотя я много и часто переезжал из одной приемной семьи в другую, и иногда мне попадались хорошие люди с хорошими намерениями, я не помню, чтобы я был желанным. Или нужным. Потому что я им не был.
Никто не усыновил меня.
Я был мечтателем. Тихий. Незаметный. Сцена меня пугала. Не пугали тени. Я сидел в задних рядах и краем глаза наблюдал за миром. То, что я видел и слышал, входило через мои чувства, ища место, где можно зацепиться. Успокоиться. Обрести значение. Но в этом была проблема. Я не знал – или не умел – придать значение. Что значит то или иное, не всегда было ясно. Я не уверен, но думаю, что в этом уравнении большую роль играют родители. Я предполагаю, что они должны помогать нам понять, что значит то или иное. Как будто значение – это эстафетная палочка. Это как рыбная ловля: ты можешь до посинения читать карты, но значение имеет только то, что написано мелким шрифтом. Внизу каждой рыболовной таблицы обязательно написано: «Знание местности необходимо, чтобы не попасть в яму и найти точное расположение косяка». Именно поэтому люди платят профессиональным рыбакам-гидам, чтобы они отправились с ними на рыбалку. Знания местности, в них все дело.
В детстве у меня не было гида и было очень мало знаний, как понять смысл мира. То, что у меня было, я открывал, споткнувшись. Из-за этого разговор становится трудным. Сарказм и юмор – это совершенная загадка. Многочисленные варианты для выбора – это катастрофа. Я жил в мире без твердой земли. Не на чем было стоять. Не на что было опереться. Если я один раз спросил себя: «Что это значит?» – потом я спрашивал себя тысячу раз. Иногда по вечерам я закрывал глаза и прикрывал руками уши, чтобы замедлить вращение мира. Остановить плохого человека.
Растущее облако, из которого не прольется дождь.
В школе я сидел сзади, редко поднимал руку и никогда не повышал голос. Но отсутствие вербального выражения не значило, что я был глух к нуждам других. Не значило, что я не могу думать и чувствовать. Не впитываю. Я и думал, и чувствовал. Впитывал как губка. У меня было отличное периферическое зрение. Я плакал, когда чужим людям было больно. Смеялся, когда другие улыбались.
То, что вошло в сердце, изменило его.
Когда ты никому не нужен, у тебя остается только надежда. Надежда на то, что кто-то тебя возможно захочет. Только эта мысль первые восемнадцать лет моей жизни заставляла меня утром вставать с постели. Именно этим я жил. Мы все так живем. Мы можем обойтись без еды и воды, но не можем жить без надежды.