Легенда о Тиле Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, их приключениях отважных, забавных и достославных во Фландрии и других странах - Шарль де Костер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зови меня врагом испанцем, если там останется хоть капля, чтобы напоить воробья.
Ламме посмотрел на бутылку, жалобно вздохнул, порылся в своём мешке, вытащил ещё одну бутылку и кусок колбасы и, разрезав её на ломтики, начал жевать так же мрачно.
– Что ж ты, всегда так ешь без остановки? – спросил Уленшпигель.
– Часто, сын мой, – ответил Ламме, – но только для того, чтобы разогнать печальные мысли. Где ты, жена моя? – простонал он, вытирая слёзы и нарезая десять ломтиков колбасы.
– Ламме, – сказал Уленшпигель, – ешь не так быстро и не будь безжалостен к бедному путнику.
С плачем протянул ему Ламме четыре толстых кружочка, и Уленшпигель ел, умиляясь их чудесному вкусу. Но Ламме не переставал жевать и скулил, приговаривая:
– Жена моя, хорошая моя жена! Какая она была нежная и милая, лёгкая, как бабочка, быстрая, как молния! Она пела, как жаворонок. Только наряды слишком любила. И шло же ей всё! Но и цветы хороши в наряде. Если бы ты видел, сын мой, её маленькие ручки, созданные для ласки, ты не позволил бы ей коснуться сковороды или горшка. От кухонного огня потемнела бы её белоснежная кожа. А глаза! При одном взгляде на них я таял от умиления… Выпей глоточек, я после тебя… Ах, лучше бы она умерла! Знаешь, Тиль, у нас в доме все заботы я взял на себя, чтобы она не знала ни малейшего труда; я подметал комнаты, я готовил наше супружеское ложе, на котором по вечерам она вытягивалась, истомлённая вольным житьём; я мыл посуду и стирал бельё, даже сам гладил… Ешь, Тиль, это гентская колбаса… Часто она приходила с прогулки слишком поздно к ужину, но я так радовался при виде её, что не смел её упрекнуть; ибо я был счастлив, когда она ночью не поворачивалась ко мне спиной, надув губы. Всё, всё потерял я! Пей, это брюссельское на манер бургонского.
– Почему же она сбежала? – спросил Уленшпигель.
– Разве я знаю? – отвечал Ламме. – Увы, где то времечко, когда я ухаживал за ней в надежде жениться, а она бежала от меня, любя и робея. Её круглые белые руки были обнажены, и когда она чувствовала, что я смотрю на них, она опускала на них рукава. А иногда я дерзал приласкать её, и я целовал её прекрасные глаза, которые она зажмуривала в это мгновение, и крепкий полный затылок; она вздрагивала, вскрикивала слегка, отворачивалась и отталкивала меня, щелкая в нос. И она смеялась, когда я кричал «ай!» и тоже нежно хлопал её. Только и были меж нас игры да смешки!.. Тиль, осталось ещё вино?
– Да, – ответил Уленшпигель.
Выпив, Ламме продолжал:
– А то, когда она была ласковее настроена, она, бывало, обовьёт мою шею руками и говорит: «Красавец ты мой!» и целует, как безумная, сто раз подряд, всё в лоб и в щёки и никогда в губы; и когда я спрашивал её, почему это она среди таких вольностей налагает на себя этот запрет, она бежала к своему ларцу, доставала из стоявшей на нём чаши куколку, всю в шелку и бисере, и, подбрасывая и укачивая, говорила: «Не хочу иметь такого!» Верно, мать, чтобы оберечь её добродетель, наговорила ей, что дети рождаются от поцелуя в губы. Ах, где эти радостные мгновения! Где эти сладостные ласки!.. Взгляни, Тиль, нет ли там в сумке ветчины?
– Пол-окорока, – ответил Тиль, и Ламме поглотил всё целиком.
Уленшпигель посмотрел на него и сказал:
– Эта ветчина очень полезна для моего желудка.
– И для моего тоже, – ответил Ламме, ковыряя пальцами в зубах, – но я не увижу больше моей красавицы: она убежала из Дамме. Хочешь, поедем вместе искать её?
– Едем.
– А в бутылке ничего не осталось?
– Ничего, – ответил Уленшпигель.
Они сели в бричку, и осёл с прощальным жалобным криком потащил их вперёд.
А собака, наевшись досыта, убежала, не сказав ни слова.
II
Бричка тряслась по плотине, отделявшей канал от пруда. Уленшпигель задумчиво поглаживал ладанку с пеплом Клааса, висевшую у него на груди. Он спрашивал себя, правда или ложь было его видение, издевались над ним духи или загадочно поведали ему, что он действительно должен разыскать, чтобы спасти землю своих отцов.
Тщетно бился он и терзался, стараясь разгадать смысл веления; никак не мог он понять, кто такие Семеро и о каком венце речь.
Он перечислял: умерший император, живой король, правительница Маргарита, Папа Римский, великий инквизитор, генерал ордена иезуитов – вот шесть страшных палачей его родины, которых он сжёг бы без колебания. Но он понимал, что это не они, ибо слишком уж легко их сжечь; значит, надо искать Семерых где-то в другом месте. И он повторял про себя:
Когда север лобзаньемКоснётся запада –Бедствиям наступит конец….Возлюби СемерыхИ заветный Пояс их!
«Ах, – говорил он себе, – в смерти, крови и слезах искать Семерых, сжечь Семерых, возлюбить Семерых! Кто они? Мой бедный ум терзается понапрасну: ибо кто же сжигает то, что любит?..»
Бричка оставила за собой уже добрую часть пути, как впереди послышался скрип шагов по песку и голос, напевавший песню:
Ушёл мой ветреный дружок…Его ты, путник, видеть мог:Он бродит наугад, без цели.Где мой дружок?Как ястреб, что над жертвой медлит,Взял сердце он моё врасплох…Он сильный и собой не плох.Где мой дружок?Коль встретится, скажи, что Неле,Его искавши, сбилась с ног…Тиль, отзовись, не будь жесток!Где мой дружок?Дни горлинки осиротели,Коль с ней расстался голубок…Тоскует сердце верной Неле –Где мой дружок?
Уленшпигель похлопал Ламме по животу и приказал:
– Не сопи так, толстопузый.
– Ах, – вздохнул Ламме, – это не легко для человека моего объёма.
Но Уленшпигель уже не слушал его, а спрятал голову за завесой брички и, подражая хриплому голосу едва очухавшегося пьяницы, запел:
Он здесь, твой ветреный дружок,А с ним трясётся, как мешок,Обжора толстый бок о бок…Здесь твой дружок!
– Тиль, – сказал Ламме, – сегодня у тебя злой язык.
Уленшпигель, по-прежнему не слушая его, высунул голову из-за занавесок и сказал:
– Неле, узнаёшь?
Она вздрогнула от неожиданности, разом рассмеялась и расплакалась и сквозь слёзы крикнула:
– Вижу тебя, негодный!
– Неле, – сказал Уленшпигель, – если вам угодно меня побить, то у меня есть здесь палка, достаточно увесистая, чтобы чувствовать её удары, и суковатая, чтобы память от неё оставалась надолго.
– Тиль, – спросила Неле, – ты ушёл искать Семерых?
– Да, – ответил он.
Неле несла туго набитую сумку. Протянув её Уленшпигелю, она сказала:
– Тиль, я подумала, что нехорошо человеку пускаться в странствие, не имея в запасе жирного гуся, окорока, гентских колбас. Закуси на память обо мне.
Так как Уленшпигель смотрел на Неле, не собираясь взять её сумку, Ламме высунул голову с другой стороны занавески и сказал:
– Предусмотрительная девица, если он не возьмёт, то это только по рассеянности; давай сюда и окорок и гуся, навяжи мне и ту колбасу: я их сберегу для него.
– Что это за добродушная рожа? – спросила Неле.
– Это жертва супружеской жизни, – ответил Уленшпигель, – истерзанный страданиями, он высох бы, как яблоко в печи, если бы не восстанавливал свои силы непрерывным подкреплением пищей.
– Воистину так, сын мой, – вздохнул Ламме.
Солнце палило своими пламенными лучами голову Неле. Она накрылась передником. Уленшпигелю хотелось побыть с ней вдвоём, и он сказал Ламме:
– Смотри, смотри, вон женщина на лугу.
– Ну, вижу.
– Не узнаёшь, что ли?
– О, – вздохнул Ламме, – разве это моя? Она и одета не как горожанка.
– Ты ещё сомневаешься, слепой крот?
– А если это не она? – сказал Ламме.
– Тогда тоже ничего не теряешь: там левее, к северу, кабачок, где найдёшь отличное пиво. Мы там встретимся с тобой и утолим естественную жажду.
Ламме выскочил из брички и размашистыми прыжками побежал к женщине, переходившей через лужайку.
– Влезай же, – сказал Уленшпигель Неле.
Он помог ей взобраться, усадил рядом с собой, снял передник с её головы и накидку с плеч; потом, покрывая её поцелуями, спросил:
– Куда ты шла, голубка?
Она не ответила, но замерла от счастья. Уленшпигель тоже не помнил себя от радости.
– Вот ты здесь! – говорил он. – Цветы шиповника на заборах грубее твоей свежей крови. Ты не королева, но дай я возложу на тебя венец поцелуев. Прелестные ручки, какие вы нежные, какие розовые! Амур создал вас для объятий. О девочка дорогая, мои грубые мужские руки не поцарапают эти плечи? Лёгкий мотылек спускается на алую гвоздику, но имею ли я, такой чурбан, право покоиться на твоей сверкающей белизне, не омрачая её? Господь на небесах, король на троне, солнце там, в победной вышине, – а я, неужто я здесь и господь, и король, и солнце, – ведь я подле тебя! О, волосы твои нежнее шёлка. Неле, я бью, я рву, я неистовствую, но не бойся меня, радость моя. Какая ножка! Почему она так бела? Её мыли в молоке?