Мост через Лету - Юрий Гальперин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С ума сошел, спятил, да! Насилие? Я милицию, мили…
Но тут он осекся.
Ни левая рука, державшая ржавого коня, ни воспаленная голова моя не ведали, что творила правая рука. Зашелестели в пальцах червонцы. Красненькие и ломкие, они раскрылись на ладони.
Старик попятился, закрываясь велосипедом.
— Убери… Слышь! Нет, нельзя… Убери.
— Щуп неси.
— Вам законы нипочем, богатым. Губы у него и у меня дрожали.
— Как бы мне бедным с твоих денег не стать.
— Возьми, тогда и сравним, кто богаче.
— Последнее отдаешь?
— Здесь триста. Ночью принесу еще… А если надо, еще столько же… Бери… Все отдаю. Бери.
Машинка импортная, считал я, диктофон, антикварные книги, американские джинсы можно с ходу реализовать. Как раз хватит.
Но Михалыч отдышался.
— Нет, парень. Не пойдет.
— Тысячу хочешь?
Михалыч презрительно сплюнул себе на ботинок.
— Посмотри кругом, дурья башка. Ты посмотри. Думаешь, залил старик глаза, не видит? Неужто за тыщу твою поганую я от воли, от красотищи, от сладости жизни откажусь? От всего: от вина, от солнышка, от вольного воздуха. Тыща!.. Да хоть мильон! В бок тебе твой мильон.
— Зачем же, зачем отказываться, ты мне просто помоги, — испугался я. — Зачем это, отказываться от всего?
Но Михалыч не слышал меня.
— Ведь я какой есть сейчас? Я свободный! Думаешь, свобода — это права, законы, дозволения?.. Враки. Какая уж тут свобода, если дозволения. И права твои — они все есть одни дозволения. Не более. То тебе дозволено, а другого уже и не касайся… Свобода, парень, — это когда лишнего нет, и не хочешь ничего лишнего: вот что свобода.
— Миха-алыч?.. — протянул я.
— Да ты никак глухой, парень! Есть в тебе душа? Ты глянь: золотые шары над профессорской могилкой качаются — будто солнышки. Жил профессор, некогда ему было на цветочки глядеть, а теперь: золотые шары. И листья. Август, вон они какие сочные, мясистые — сила! Ты гляди, гляди. Не глазами гляди, нутром… Можешь старику предлагать, можешь его в могилу совать до срока? Молчишь? Ты не молчи, ты ответствуй.
Золотые шары тяжело раскачивались на высоких стеблях. Звенели пчелы. Бабочка перепархивала мое плечо. Михалыч сидел на траве, потупившись одним глазом, вторым, красным и воспаленным, протыкал меня.
— Сейчас что, сейчас я каждый день выпить могу, хоть на последний рубль, хоть на отложенный. Как захочу, так и выпью. А там… Насиделся я, — Михалыч горько махнул рукой. — В лагерях не согреешься на солнышке. Старый я. Не выйти мне, если что.
Я убрал деньги в кожаный бумажник, опустился на кочку рядом. Пот струился за воротник. Не было платка.
— День длинный, — мирно сказал Михалыч. — Не кончается все.
— Не может он, — тихо ответил я. — Пока не раскопаем, будет день.
Старик покосился с недоверием.
— Чудной ты, право дело. Не псих?
— Недолго и психом стать…
Дед молчал, медленно успокаивался. Его розовое, влажное от пота лицо побледнело, и болезненно заострился нос. Глаза навыкате, в сетке воспаленных прожилок, блестели малиново, как у кролика, беспокойно дергались, раскатывались в разные стороны.
— Сигарету дай.
— Не курю.
— Хороший ты, видать, парень. Не вводи меня в грех. Слаб я. На волоске висю, — Михалыч огляделся, утер узловатым кулаком слюну: ему хотелось курить. — Следят.
— Кто?.. Кому ты нужен, Михалыч?
— Чую! Веришь ли, нутром чую. Убежден. Ночью проснусь — мокрый весь, как мышь. Успокоиться не могу, будто кто по мне глазами елозит… На соседском кладбище перетрубация была: обэхаэса всех позабирала. Докопались, видать, — он помолчал. — Да разве здесь докопаешься. Продал кто-то… Заведующий наш, он много знает.
— Может, он?
— Может. Он может. Непростой человек, скользковатый. Ласкает, а боятся его. Ему надобно было туда родственника пристроить, да с первого раза не вышло… А если и не он. Пустое дело гадать. Эх, нет у тебя курева. Пошарь по карманам, может чего найдешь?
— Да не курю я.
Демонстративно я пошарил в карманах куртки, и неожиданно под ключами от квартиры пальцы нащупали упаковку в целофане. Мистика? Смущаясь, я извлек из кармана голубенькую пачку сигарет.
— Заграничные? — поинтересовался Михалыч, разглядывая необычную этикетку. — Кубинские?
— Французские. «Gaulloises»… Бери всю.
— А тебе?
— Да не курю я… Она курила. Михалыч оглянулся на могилу.
— Жена?
— Как тебе сказать… Знакомая.
— Оставь на память, — он протянул пачку, возвращая.
— Ладно, кури, — отмахнулся я. — Снявши голову, по волосам не плачут.
Мы сидели под осиной. Остатками никеля поблескивал на солнце велосипед. Михалыч курил, разглядывал яркую этикетку.
— Неважнецкие сигареты, однако крепкие.
— Слепые не прозревают, Михалыч. Покойника не воскресишь. Не бывает чудес, вот беда.
— Все одно. Все там будем.
— Представить не трудно.
— Али сомнение имеешь?
— Не знаю… Дурной разговор.
— Так ведь сам заоткровенничал.
— Извини.
— Ничего, — сказал протрезвевший дед. — Перед случайным человеком не стыдно… Себя пожалей.
— Сомнения не облегчают, ох не облегчают.
— В душе не держи. Что таиться! Неприятностей в жизни вона сколько, наживешься еще.
— Нет, Михалыч. Не предстоит. Не будет у меня еще.
— Да ты что, парень! Что говоришь! Велика печаль, да не больше жизни. Опомнись, в девке что ли дело?.. Ты опомнись.
— Опомнился я.
— Ну, ты и чудной! Как это не будет, — не мог успокоиться он. — Будет, парень. Все еще будет. Ты вот что, ты погоди…
В контору мы возвращались молча, отчужденные сговором. Договоренность была достигнута, и мы стремились расстаться до решительного часа. Но требовалось исполнить формальности: вместе дойти до конторы, высказать заключение. Заявление написать.
Собаки у церкви не было. Милиционер снял рубашку, мылся у чугунной водоразборной колонки. Фуражка висела на ветке.
— Не заподозрят чего? — я кивнул.
— Не их дело. Охрана.
Заведующий встречал на крыльце. Он зевал, потягивался, — не щурил глаза, не усмехался с ноткой понимания в улыбке, не подозревал — лицо светилось спокойствием и было по-восточному непроницаемо, как коричневые клетки на рубашке.
— Приведем могилку в надлежащий вид. Все обговорено. Пусть товарищ по квитанции оплатит, что с него причитается, — забормотал Михалыч чушь для отвода. — Условие позволяет.
Старик увел велосипед в сарай. Заведующий повернулся и ушел за дверь. Я шагнул за ним.
— Будете ждать, пока стемнеет? — оглянулся он.
Я остановился в дверях, от неожиданности запнувшись обеими ногами за порог.
— Сколько вы дали? — спросил он.
Лицо его по-прежнему казалось безразличным, но я угадал в нем тоску.
— Сколько?
— Пачку сигарет.
8
Черные дела — дела ночные. И Фолкнер и Эдгар По решались раскапывать могилы лишь глубокой ночью. Тайно, при свете факелов и фонарей, под покровом кромешной тьмы. Но что мне оставалось: выбора не было. Солнце — чугунной тяжестью расплава, остывая, — медленно давило горизонт, купалось в усталых облаках.
В духоте, в тишине, усиленной малиновым звоном насекомых, обрывками иной, странной и противозаконной жизни казались сбивающееся дыхание Михалыча и свист-скрежет ржавого щупа. Сталь мягко уходила в податливую землю. Светлый пот блестел на отчаянно красном лице старика.
— Не подходи, я сказал. Оглянись кругом. Смотри в оба… Ох, парень, не жаль тебе деда: на что толкаешь!.. Ох, молчи. Смотри на дорожку, не идет ли кто?
Я пытался взять лопату, но Михалыч гнал прочь, ругался, шипел змеиным присвистом. Он поставил меня на стрёме. Я должен был следить за дорожкой и не мог помочь, не мог ускорить рытье.
Теперь, когда мы были у цели, я почти не сомневался. Я точно знал, что будет, когда мы приоткроем гроб и, протиснув в плотную щель топор, со скрипом сорвем начавшие ржаветь гвозди.
Я был уверен. Однако причину уверенности не мог объяснить. Не ведал, откуда она снисходила. Что за природа была у силы, подвигнувшей меня на противоестественное предприятие.
Я почти не сомневался. Но — почти.
Где было взять мне сто процентов уверенности? Тем более, сто с лишним. С тем самым лишним, что необходимо для успеха. Почти — оно способно разрушить любое, самое верное начинание. Подобно ржавчине на металле, эрозии живых клеток, песку в смазке шестерен, проклятое почти нередко ставит под угрозу успех значительного дела. А сколько малых дел вянет, гибнет, замирает, не в силах превозмочь почти.
Каким кошмаром могло предстать почти под приоткрытой крышкой гроба, и несомненно бы предстало, когда бы я не находился в особом измерении, в иной реальности: она единственная в своем роде форма жизни, где суть — язык. Я был подвержен лишь ее законам. Я уже начинал догадываться о них, понимать их. Предчувствовал: надвигается. Знал слишком много, достиг кондиции — самое время убивать. И где-то здесь, в начале восьмой главы, автору надлежало всерьез обдумать это обстоятельство, взвесить и, верно рассчитав, в холодном кипении занести над бедной головой героя перо…