Сад вечерних туманов - Тан Тван Энг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы по-прежнему занимаетесь тайцзи[171], – говорю я. – Могу сказать: походка у вас, как у женщины лет на десять моложе.
Эмили отпускает шофера и улыбается:
– Стараюсь каждое утро хоть коротенькие упражнения выполнять, лах. Было время, раз в неделю других учила, но теперь я для этого слишком стара.
Еще несколько минут – и нам приносят чай. Эмили впивается зубами в лепешку, и я отвожу взгляд, когда клубничный джем кровенит ей кончики губ. Она утирает рот, медленно жует и проглатывает.
– Как твоя семья?
Она уже спрашивала меня об этом, когда мы вместе ужинали в Доме Маджубы несколько вечеров назад.
– Мой отец умер год спустя после Мердека. Хок, мой старший брат, перебрался с семьей в Австралию. Погиб в автодорожной катастрофе несколько лет назад. Я не близка с его женой и сыновьями.
Пожилая китайская пара, которую препровождали к их столику, приветствовала Эмили.
– Они занимались тайцзи у меня в классе, – пояснила она, склонившись пониже над столом. – Тебе надо тоже позаниматься. В классе новая преподавательница. Очень толковая: я сама ее учила.
– Чуточку поздновато для меня.
Она смотрит мне в глаза:
– Ты больна, так ведь?
Я кладу нож на тарелку и молча кляну Фредерика за длинный язык.
– Я не слепая, лах, – продолжает Эмили. – Так неожиданно вернуться сюда, и это после стольких-то лет, за которые ты ни разу не навестила нас, – она подается вперед, шея у нее вытягивается. – Ну, и что это? Рак? Не делай такой сердитый вид: старикам позволено быть бестактными. Иначе откуда бы взяться веселью в старости?
Я указываю пальцем себе на голову. Нет настроя подробно расписывать ей мое состояние: похоже, легче позволить ей думать все, что угодно.
Эмили слегка касается моей руки:
– Возможно, болезни у нас с тобой разные, зато в конце это означает одно и то же, верно? Наши воспоминания умирают.
Некоторое время мы сидим молча. Потом она произносит:
– В моем возрасте знаешь чего мне хочется? Чтоб я умерла, все еще помня, кто я такая и кем была когда-то.
– Большинство людей просто попросили бы мирной безболезненной смерти. Лучше всего – лечь спать и больше не проснуться.
– Мы не «большинство людей», – возражает она. – Во всяком случае, надеюсь, что я не из них, – она откусывает маленький кусочек лепешки. – А Фредерик знает?
– Я ему рассказала.
Мысленно извиняюсь перед Фредериком за то, что раньше усомнилась в его благоразумии.
– Если мы можем чем-то помочь, ты должна нам сказать.
Эмили дожидается моего согласия, после чего говорит:
– Так ты отыскала все же, где покоится твоя сестра?
– Я поставила надгробие ее душе в храме Гуаньинь[172] на Пенанге.
– Этого вполне достаточно.
– Надгробие – всего лишь кусок дерева.
– Ты так и не разбила сад в ее память?
– Я старалась. Но результаты никогда не доставляли мне радости. Справиться самой мне не хватило умения.
Эмили взяла с блюда еще одну лепешку.
– Могла бы нанять кого-нибудь из Японии.
– Создание сада в память Юн Хонг не сможет уменьшить моей боли. Как и ничто из сделанного мною. Я осознала это.
– Помнишь, как ты приезжала погостить у нас, всю эту пропасть лет тому назад? – Эмили улыбается. – В тебе столько злости сидело. Разумеется, у тебя были веские для того основания. Только я все еще различаю ее в тебе, ту злость. О, прячешь ты ее здорово. И, может, она уже не та, какою была. Не так сильна. Но она сидит в тебе.
Позже, когда мы уходим из «Коптильни», она останавливает меня:
– Ай-йох, едва не забыла, одна моя приятельница служит настоятельницей в храме. Она хочет повидать тебя.
– Повидать меня или повидать сад? – спрашиваю.
– Она хочет поговорить с тобой об Аритомо.
– В связи с чем?
– Откуда мне знать? Спроси ее сама, лах.
Мгновенье-другое прикидываю.
– Прекрасно. Передайте ей, пусть приезжает.
Вернувшись через час в Югири, я застаю Тацуджи на кацунигийси — камне у порога, где гостям положено снимать обувь, прежде чем войти в дом. Он завязывает шнурки и, почувствовав мое присутствие, поднимает голову:
– А я уже собирался в гостиницу возвращаться. Мне нужно поговорить с вами об укиё-э.
– Что это за книжку вы все время читаете?
Выпрямившись, он мнется, потом достает из кармана полотняного пиджака книгу и протягивает ее мне. Я с удивлением взираю на сборник стихов Йейтса[173].
– А вы ожидали чего-то другого? – спрашивает он.
Пожимаю плечами и возвращаю книжку.
– Когда я был молодым, один приятель прочел мне стихотворение Йейтса, – говорит Тацуджи. Чувство утраты в его голосе застарелое, словно оно не покидало его большую часть жизни, и я почему-то поражена сходством этого чувства с моим собственным.
– Пойдемте-ка со мной, – говорю.
Лицо его расцветает, когда он понимает, что я веду его в сад. Листья на клене возле дома ржавеют и осыпаются, ветки просматриваются сквозь редеющую листву. Увожу японца дальше, в чащу деревьев, направляясь по тропинке к водяному колесу. Красные бромелии так и тянутся укрыть своими цветами уступ склона. С самого возвращения в Югири я так и не удосужилась пойти взглянуть на водяное колесо. С облегчением вижу, что оно все еще на месте. Но больше не крутится, больше не молотит воду с монашеской терпеливостью. Стороны колеса, у которого не хватает двух лопастей, обросли лишайником. Водопад сочится тоненькой струйкой, а резервуар забит водорослями, утонувшими листьями и поломанными ветками.
Если такое состояние запущенности и ужасает Тацуджи, то виду он не показывает.
– Дар императора, – возвещает он.
По тому, как он неподвижно замер, подозреваю, что, не будь меня рядом, он бы и поклон этому колесу отвесил.
– Хотел бы я знать, сколько оборотов сделало это колесо с тех пор, как было построено?
– Столько же, сколько Земля сделала вокруг Солнца, – говорю, подтрунивая над ним.
– Императоры и садовники. – Тацуджи качает головой. – А знаете, что случилось с китайским императором после того, как коммунисты взяли власть? Они перевоспитали его. Он окончил свои дни садовником.
Надписи внизу оставшихся лопастей затянуло мхом, от резных текстов остались кусочки, молитвы искажены и ослаблены, и я понимаю: придет день, когда они и вовсе умолкнут.
– Шобу[174], – произносит Тацуджи, указывая на растения по склонам. Он срывает лист и высоко вздымает его. – Для нас они – символ мужества, потому что формой напоминают мечи.
Он сминает лист, и вырвавшийся запах переносит меня обратно к тому первому разу, когда Аритомо привел меня сюда. Беру у Тацуджи смятый лист и глубоко вдыхаю. Мысленно вижу все с полной ясностью: то самое утро. Не забыть бы добавить это к тому, что я уже написала.
– Сегодня утром в вестибюле гостиницы я разговаривал с несколькими путешественниками, – сообщает Тацуджи. – Они ожидали проводника, который должен был показать им тропу, по которой шел Аритомо в тот последний день.
– В ближайшие дни вы их гораздо больше увидите, – говорю. – Через месяц будет тридцать четыре года со дня, когда Аритомо пропал в джунглях. Туристы нахлынут в надежде увидеть сад.
О поисках Аритомо газеты сообщали как о событии малозначимом, но вскоре поиски вызвали достаточный интерес у журналистов из Сингапура, Австралии и Японии, и те стаями слетелись на нагорье. След в след за журналистами потянулись буддистские и даосские монахи, китайские и индийские медиумы и странники мира духов. Все они пытались убедить меня, что знают, куда пошел Аритомо, в какое ущелье он упал или кто его похитил. Приезжали отовсюду: Ипох, Пенанг, Сингапур, даже из Бангкока и с Суматры – и все уверяли, что им известно, где Аритомо и что с ним случилось. Некоторыми владели чувства вполне добрые, но большинство были шарлатанами, надеявшимися прибрать к рукам десять тысяч проливных[175] долларов, которые я обещала в награду за сведения о пропавшем. Полиция расследовала наиболее правдоподобные версии, но безуспешно.
Еще не один год после его смерти я продолжала получать запросы на интервью со мной об Аритомо. Затем пришел черед просьбам о разрешении посетить Югири. Я отвергала их все до единой. Интерес к Аритомо не исчез полностью, но мне стало легче, когда со временем он пошел на убыль. Периодические вспышки любопытства в течение десятилетий обычно случались во время переизданий его перевода «Сакутей-ки» или когда выставлялась на продажу одна из его ранних укиё-э на аукционе в Токио. За десятилетия история с исчезновением окутала его, как туманы, окутывая, размывают очертания горного кряжа, преобразуя их в любые формы – какие людям желательно увидеть.