Бесы пустыни - Ибрагим Аль-Куни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8
Хаджи аль-Беккай опрокинулся на спину и произнес с разочарованием в голосе:
— Расцвела торговля, и процветают воры!
Султан отогнал муху веером из пальмовых ветвей, перевитых разноцветными кожаными ремешками, и заговорил:
— Нам надо обойти эти законы природы. Законы Сахары. Что происходит? С неба — ни капли, пастбища выжжены, кругом засуха и голод год за годом… Мы спешим молиться о ниспослании дождя, уповаем на небеса. Закалываем животных в жертву, одариваем гадателей, чтобы сняли заклятие. А потом… А потом вдруг — разверзается чрево небес, и льют дожди! Льют ливни и бегут сели, снося на своем пути дома, стада, людей… Они всегда выбирают себе в жертвы адамово племя. Будто оно отказывается принимать древнюю веру, которую мы похоронили во мраке времен, с тех пор как Сахара приняла веру мусульман. Словно старается внушить нам также, что человек погибнет в обоих случаях: в пору засухи и голода он умрет от жажды и голода, а в сезоны дождей и возрождения погибнет от селей!
Хаджи аль-Беккай продолжал лежать на месте, опираясь на красную кожаную подушку, взгляд его был прикован к потолку, свитому из пальмовых ветвей и листьев. Рот был раскрыт, блестели зубы. Литам мутно-белой окраски спал с лица вниз, обнажая густую серебряную бороду. Щеки оголились, ясно выделялись на них глубоко ввалившиеся глаза, смотрящие в никуда из обширных орбит. Будто и вовсе не слышал речи султана Аная, он проговорил немощным тоном, словно обращался к самому себе:
— Если бы султан Ахаггара не поступил со мной так вероломно, случившегося просто не произошло бы. Он расторг договор и увел своих людей в последний день. И весь караван достался низкому сброду.
Однако султану в равной мере были далеки эти жалобы гостя, и он продолжал вести свои рассуждения о жизни и смерти:
— Я хотел сказать, что зло может исходить из добра, а добро — порождаться злом… Ты меня понимаешь?
Хаджи выпрямился и сел, поджав ноги под своим дородным телом, подправил руками колени и мучительно произнес:
— Позволь, позволь мне разъяснить случившееся, о господин наш султан. Полтора года назад расправились негодяи из шакальего племени с одним моим караваном, возвращавшимся из Мурзука. Я не говорил тебе об этом в то время, поскольку вложил все свое состояние в последнюю сделку. Отдал в залог даже дом моих детей в Гадамесе и вложил деньги в жизненноважную сделку. Я не знаю, что там натворили в Триполи купцы-евреи, но они подняли цены на золотой песок, привозившийся в тот год из Томбукту. Слухи передают, причиной был спрос на него среди купцов из стран христиан. Впервые в жизни пошел я наобум и нарушил завет Нахума о золоте, который ему очень нравилось повторять передо мной: «Не клади яйца в одну корзину, чтобы не потерять все, если она свалится». Он говорил мне, что это профессиональное заклинание, в нем — ключ к успеху евреев в торговле. Но я не воспользовался этим правилом, и меня опутали мои давние конкуренты и соперники из Гадамеса. Злоупотребил я доверием, не рассчитал верно, решил, что позабыли они давнюю вражду. Запамятовал, что причинение зла не забывается, а раненый зверь позор переживает, рану зализывает и только ждет момента, чтобы отомстить. О, как сильна память человеческая, когда мысль о мщении затаила!
Он хлопнул обеими ладонями по еврейскому коврику из Тавата и яростно заявил:
— Сам Аллах всемогущий забывает зло и прощает, один человек только не забывает и не прощает ничего!
— Аллах милосерден! — пробормотал султан.
Однако раздосадованный купец не обратил внимания и прощения у Аллаха не испросил. Он продолжал свой рассказ о подробностях злой махинации:
— Первое, что они сделали, — объединились. А затем послали гонца с дарами к вождю племени Итиси в Ахаггаре и попытались склонить его к тому, чтоб он отказался обеспечивать мне безопасность и поднял бы руку на мои караваны. Однако туарег оказался человеком благородным и вернул им все их дары с их посланцем и ответил им, что скорее можно смерть принять, чем на вероломство пойти, а уговор — дороже всяких денег, его не купишь. Но не успел великодушный вождь скончаться в прошлом году, как они вновь направили посланца с целым караваном даров, рассчитывая на молодой возраст племянника вождя Итиси, малоопытность его в жизни и в управлении племенем, незнание им уставов и законов Сахары, и он вступил с ними в договор и увел своих воинов с постов на торговом пути, предоставив караван в добычу для разбойников…
Купец поднял к султану бледное, изможденное лицо, все испещренное морщинами и глубокими складками — будто постарел в одночасье. Заговорил трагическим голосом:
— Нанесли они свой удар! Глубоко в сердце мое проникли острием своим вредным. Наложили ростовщики руку на имущество, прогнали детей из дома. Жена моя, дети мои — на улице! Дети хаджи аль-Беккая — самого богатого купца в Сахаре — ютятся на улице, попрошайничают на рынках Гадамеса! Разве ж это можно представить, господин мой султан, чтобы свершилось подобное дело — меньше чем в месячный срок?!
Анай покивал своей черной чалмой в знак соболезнования, и гость продолжал:
— Нынче я весь в долгах. Не смогу даже детей навестить, потому что османский вали хочет меня в тюрьму заточить во исполнение приговора тамошнего кади. Не видать мне больше Гадамеса, там придет мне конец. Если уж заточат меня, ни за что не выпустят потом. Объявит кади о моей несостоятельности, и будут злорадствовать враги мои подлые. Какая уж теперь гордость! Прочь ее! Одни купцы только знают, как отступиться от предрассудка этого, когда выбор лежит между жизнью и смертью. Когда детям нищенство грозит, какой уж там смысл в гордости будет?! А мне ведь теперь и поступить-то нечем — ничего у меня не осталось!.. Понимаешь ты меня, господин мой?
Пальцы его задрожали, он опять повалился назад, на спину, а колени так и остались поджатыми под его тучное тело. Взгляд был устремлен в пустоту, глаза в орбитах вращались, словно он был уже при смерти. Султан удивленно наблюдал за ним, позабыв отгонять от себя мух разукрашенным тонкими кожаными ремешками веером. В мгновенье ока он смежил веки и провалился, а когда открыл глаза вновь, Анай увидел в них удивительный блеск — словно жемчужины светились в нисходящих сверху, из расположенного высоко под крышей треугольного оконца лучах. Слезы полились двумя тоненькими ручейками из глубоко запавших глаз по морщинистым щекам и пропадали где-то внизу, за краем небрежно обматывавшего голову и лицо покрывала.
Впервые в жизни Анай видел плачущего мужчину.
9
Вечер.
Линия света угасла на горизонте, и небосвод взбодрился и избавился от стыда. Пополз на брюхе во тьме, сливаясь с Сахарой в жарком лихорадочном объятьи. Влюбленному небосводу не приходило в голову любезничать с Сахарой иначе, как после жестокого издевательства над ней в течение дня, исполосовав ее всю огненными плетьми. Словно мужчина и женщина, которым любовь не в радость, если наперед не помучают друг друга вдоволь. И чем безжалостнее было все их противоборство при свете дня, тем сладостнее будет объятие в чертогах ночи. Оба они обжигали друг друга своим горячим дыханием, и тела, свиваясь в клубке, источали жар и влагу. Пыль не шелохнется, ветер преклонил колени. Тишина воцарилась такая, словно конец света пришел. Звезды мучаются, страдают, склоняясь над грудью Земли. Приникают ко грудям Сахары и лобызают те давние источники-сосцы, что откопали когда-то, желая спасти заблудившихся странников, потерявших все, едва покинули они пределы утраченного Вау, превратившись в вечных изгнанников. На сложные обряды никто не обращает внимания, кроме прорицателей-колдунов: они спешат прочитать символы бесчисленных кладовых, подвешенных в небосводе, в его таинственной плоти, и узнают тайны джиннов прежде чем покинут свою обитель во чревах матерей.
Учащенное летнее дыхание не прервется, покуда не расколет заря горизонт, возвещая об очередном разделении плоти на два тела и объявляя о новом периоде в полосе извечных мучений. Сахара следит за рождением девственной полоски зари, и лишь полоска дождя остается единственной, скрытой и невидимой мечтой, затерявшейся во снах и чертогах влюбленных.
10
Он прошел по темному коридору, отделявшему флигель принцессы от дворца султана. Увидел ее свернувшейся в клубок в дальнем углу. Голова была повязана шарфом цвета индиго. Края шарфа спускались по обеим щекам, придавая им легкий оттенок синевы. Плечи ее были покрыты черным покрывалом, стянутым спереди, на груди, золотой брошкой в виде семиконечной звезды.
Она поднялась, чтобы приветствовать гостя. Он сел у стены среди кучи разноцветных кожаных подушек и тюфяков из шерсти, набитых соломой и тряпьем.