Трудные дороги - Г. Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надзиратель повел обратно — за дверью я увидел, как входили замеченные мною в коридоре пятого корпуса. За нами только закрылась первая дверь-решетка, как позади кто-то крикнул, донеслись звуки ударов, молчаливой борьбы, возни, и обернулся, — надзиратель толкнул в спину и заторопил.
— Пошли, пошли, нечего оглядываться!..
Одни, говорят, борются до последнего, связанные, бьют ногами, пока их не оглушат. Другие теряют сознание, — их волокут, как мешки, и убивают, не пришедших в себя. Третьи держатся, но у них гнутся ноги, тело трясется, они безумеют и ничего не соображают, во власти смертного ужаса, — их ведут, поддерживая и подталкивая и убивают, как скот. Четвертые идут покорно, смирясь и что-то шепча. И только немногие встречают смерть с высоко поднятой головой, полные презрения к убийцам.
Как будет здесь? Придут ночью, — это черное дело требует ночной тьмы, — выведут, поведут в лес… Только подумаешь — судорожно сожмется сердце, обольется горячей кровью, тело затопит нестерпимая тоска. Я не хочу умирать!
Я убеждаю себя, стыжусь своего страха. Чем я лучше тысяч и миллионов ушедших этой же дорогой и тех, кто еще уйдет по ней? Моя судьба — только крошечная частица общей судьбы, это наше общее несчастье, мы все растворяемся в нем. Но разве те, ушедшие, не сжимались в таком же страхе? Они тоже не хотели умирать. И в этом нельзя слиться с другими, раствориться в толпе. Это ведь последнее, что есть у тебя и что отделяет тебя от всех, так, что ты один среди многих. Разве стыден страх перед тем, что у тебя хотят отнять жизнь? Разве преступно желание жить? Может, оно когда-то где-то становится преступным, но только не тут, не в этой камере.
Представляя, как это произойдет, иногда я боюсь, что не выдержу в последний момент, закричу, как кричат другие, буду биться, потеряю сознание. Смогу ли я управлять своим телом, приказать, чтобы оно выдержало до конца, до того, как я услышу неуловимый миг начала выстрела? В это время я еще буду жить. Мне хочется, чтобы я выдержал, устоял: до конца. Но зачем? Что за забота? Кто увидит, как меня убьют перед кем сдерживаться, перед кем геройствовать? Перед профессиональными убийцами, давно потерявшими человеческий образ, которых ничем не удивить? Перед самим собой? Но меня ведь больше не будет!..
Мысли путаются, наплывают одна на другую, обрываются и ноет сердце, щемит и гложет чувство о непоправимо испорченной, испоганенной жизни. Откуда это началось и не сам ли я виноват, что ничего не остается, кроме пули, которую пустят тебе в затылок? Почему?
Снова просматривается прошлое. Я возвращаюсь на шесть-семь лет назад. Ведь тогда, в школе, я был первым общественником. Меня всегда выбирали в ученические комитеты, я выпускал стенную газету, школьный журнал, был впереди. Хотел поступить в комсомол. Я должен был попасть если не в число тех, кто убивает, то хотя бы, стоя рядом с ними, я мог заблуждаться и не знать, с кем я заодно. Почему же я не попал к ним, если должен был попасть?
Меня оттолкнули. Мне было пятнадцать лет, когда меня назвали контрреволюционером и исключили из школы. Доучиваться пришлось в другой. Я не чувствовал себя виноватым, я знал, что я прав. Я протестовал против недопустимого нигде. Но я еще не знал, что это недопустимое допускали те, кто решил, что они могут безнаказанно властвовать над нами. Я покусился на их власть.
У меня закружилась голова, все надо было менять, все пересматривать, всю бестолковую, но неуемную веру подростка к новое, в будущее. Подо мной зашаталась земля. И я не скоро пришел к выводу: они присвоили себе право на насилие и этого нельзя терпеть.
Несколько месяцев я ходил по берегу Волги, под палящим ярким солнцем, как в тумане, лихорадочно думая: что делать? Так же нельзя, — нельзя допускать. Я нашел себе дело, друзей и горячо взялся за него, еще не зная, что все наше ста-(и к 1>о было меньше, чем выстрел из мелкокалиберной винтовки в слона…
Сидя в одиночке, в негнущейся казенной одежде, без дела, без книг, я думал, что сойду с ума. Прежде я и обедал с книгой, я жалоба не хотел терять ни минуты, — в одиночке уходили дни, недели, среди тесных стен, выкрашенных грязно-зеленой краской, из которых меня не выпускали и на прогулку. Я останавливался перед дверью, перед тупой, бессмысленной, окованной толстым железом дверью, и не мог понять: как это, я не могу открыть ее и выйти? Почему эта дверь закрыта и не пускает меня? Почему я не могу открыть ее? Дверь словно олицетворяла непостижимую тупую силу, которая почему-то держит меня здесь, без права на это, — права не обычного, записанного в толстых книгах законов, а высшего, без которого нельзя жить Я отходил в противоположный угол, пристально смотрел на дверь оттуда, — чувство мое не рассеивалось, оно еще росло, Прекращаясь в огненное чувство большой неправды, неразгадываемой до конца. Это было жгучее чувство, оно заставляло действовать, все равно, как, — хотя бы биться головой об стенку, вскрывать себе вены… Такое же чувство, незадолго перед одиночкой, гнало меня к границе — я шел, сжимая в кармане тяжелую сталь ненужного револьвера…
После я думал: если бы тогда, когда я сидел в одиночке, среди них нашелся бы только один человек и он проявил бы ко мне внимание, обыкновенное человеческое участие, он мог бы переломить меня. Я ведь был еще сырым тестом, из меня можно было вылепить все. Они могли тогда приобрести себе сторонника, может быть, самого верного. Нужно было только одно: человечность. И я удивлялся: как это так, что у них ее не нашлось, что у них не оказалось всего одного человека? Это так немного. Потом уже понял: у них и не могло найтись человека. Если бы он оказался — все было бы по-другому. Никакого чуда нет. А мне тогда так хотелось этого чуда!..
Теперь я знаю: чуда не может быть. Но я ни о чем не жалею, ни в чем не раскаиваюсь. Мог ли я жить иначе? Разве от меня зависело жить так или по-другому? И если бы можно было повторить, разве не повторилось бы то же самое?
Я ни о чем не жалею. Я только не хочу умирать…
Твердохлеб вздыхает у печки:
— Нема правды на свити…
Нет правды для нас, нет правды для всех на земле. И эти слова, тысячи раз произносившиеся походя, тут, в наши последние дни, словно приобретают какой-то значительный, всеобъемлющий, пророческий смысл…
Чудо
Прошло уже больше трех месяцев, как дело отправили в Москву, а мы все еще ждем и все еще живы. Теперь это может произойти каждую ночь. И утром мы смотрим друг на друга, хмурые, позеленевшие, не сомкнувшие глаз. Еще одна ночь прошла.
Спать больше нельзя. Забываемся на час-два то утром, то днем, то вечером, тревожно открывая глаза: не идут? Особенно тяжело ночью, ночи тянутся, как вечность.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});