Трудные дороги - Г. Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Э, батюшка, — безнадежно махнул рукой учитель. — Коммунисты тоже твердят: познайте наше учение, идите за ними — и тоже узнаете истину и станете свободными. Ну, какая разница? Там подчинись — и тут подчинись. А результат, — показал учитель на камеру, — мерзость. Священник даже поднялся на нарах:
— Вот оно, богохульство, вот оно, вольнодумство развратное Не клевещи, безбожник, не касайся, чего не знаешь! В том разница, что одно от Бога, а другое от дьявола! Церковь тебя воли не лишает! Верить надо, чтобы такую простую истину знать!
— А ты не ругайся, батя, — примирительно говорит учитель.
— Ты спокойно рассуди. Воли ты не отнимаешь, а все же говоришь: подчиняйся и иди за мной. А настоящей веры внушить людям не можешь. Тебе хорошо, ты еще веришь, как дети верят. А мы этого уже не умеем, разучились. Верить, — а как? Наши отцы и деды легко верили: есть рай, есть ад. И самый что ни на есть настоящий ад, с чертями, со смолой кипучей, с огнем геенским. Согрешил и не покаялся — будут тебя черти до Страшного Суда каленым железом жечь, в смоле кипятить, на сковородках поджаривать. Ясно и наглядно, дальше некуда. С одной стороны — страх Божий, наказание, с другой — вечное блаженство за праведную жизнь. Откуда у меня может быть этот последний, конечный страх и вознаграждение, если я не могу себе такого ада и рая представить? Где мне непосредственную, детскую веру в них взять? Мне другое подавай, чтобы я рай и ад умозрительно придумал, сам для себя их создал, по своим представлениям, мне целую систему этики, подавай, сложнейшие правила поведения. Хорошо, у меня они есть, — а где взять для тех, кто зверствует над людьми, да еще со злорадством, с упоением? Они тоже ни в рай, ни в ад не верят, их и не останавливает ничего.
— Этим морду бить, — вставил инженер.
— Морду, или как иначе, не знаю. Мне только ясно: одним призывом образумиться и в Бога верить, как отцы наши верили, ничего не достичь. Надо новые представления создавать, — да ведь если эти представления от одного ума, если это только умозрительные представления, как ты ими души заполнишь? Все равно червоточина останется, как от батиных призывов поверить ему и идти за ним.
— Не мне верь, Богу, — буркнул священник.
— Вера сама должна создаться — продолжал учитель. — И в самом деле души пронзить и образумить. Как она создастся? Да наверно, из этого светопреставления и возникнет.
Надо пройти через это горнило, прокипеть всем, провариться, — тогда только образуется. В этом, очевидно, весь смысл происходящего и другого не может быть. Батя прав: забыли бога, но он предлагает к нему так, прямо, попросту вернуться, — так не бывает. Надо преодолеть, выстрадать новые представления, только тогда будет крепко…
Сквозь плотный камерный гул от этих слов будто обволакивает тишина, можно думать в одиночку. Мы молча лежим, пробивается опять мысль о нашей личной неудаче, с бегством, и о думаю, что она не только от нас. Ну, да, у нас были ошибки, неуменье, — но разве только в этом дело? Было и уменье, была вера, была решимость. Почему же не ушли? Но куда бы ми ушли? Разве от этого уйдешь? И разве получается у других? Разве случайность, что энергия миллионов людей, расходуемая на инстинктивное, откуда-то из глубин духа идущее сопротивление, не ведет ни к чему? Как бы мы могли выделиться из этой общей участи, уйти от общей судьбы? В этой тюрьме, как и в других, воочию, почти осязаемо видно дикое сплетение обнаженных страстей, горючего горя — я мстительной ненависти и злобы тех, кто вздыбил это сплетение, — и немыслимо отделить себя от всех и вырваться из общего круга Твой случай — только микроскопическая частица общей беды и эта частица меркнет, теряет свою значительность, как только мысленно окинешь клокочущий поток, в который они вовлечена. Ещё ничего нет, что воздвигло бы в нем преграды, ввело бы в спокойное русло — и не удается никому, не могло удаться и нам…
Учитель говорит:
— Вместо веры сейчас есть ее заменитель: вроде неосознанной веры в вечно бурлящее вино жизни, в некое жизненное буйство, от начала веков, от первой клетки и до последней, до скончания веков. А поверх — разум, но не преображающий, не организующий буйство в человеческую жизнь, а производное от этого же вина, пена над ним, едкая кислота, и задача ее только оседлывать вечное бурление, хитро облапошить его, ловчить, а не преображать. «Ничего нет, кроме вечно движущейся материи» — вот и вся вера. А для каждого человека, как итог, все равно: яма, могильные черви, сгниешь и памяти не останется. Поэтому главное, пока жив — именно кипение, хмель жизни. И ценится в нем только успех, внешний успех, достигаемый все равно, какой ценой. Это — вроде религии успеха.
— Язычество поганое, поклонение не деревяшкам-идолам, а безвещественному идолу, вашему дьяволову опьянению, «хмелю жизни», — ворчит священник.
— Да, если хотите, современное язычество, — соглашается учитель. — Преклонение перед вином жизни, не осмысленным религиозно, а поэтому как бы не освященным. Отсюда — языческое нахождение смысла жизни в растворении себя в толпе, в коллективе, в бессмыслии массового опьянения, в уничтожении целей и идеалов, кроме идеала внешнего успеха. Есть успех — идеал оправдан. Нет — какой бы ни был идеал, раз не оправдывается, не приносит немедленного барыша — пусть валится в пропасть. Такие не нужны. Для достижения успеха, понятно, можно написать идеал, как уловку, золотыми буквами, но поклоняются все-таки только успеху. Это — не вера, а безграничный цинизм и выверты ума, создающие общую сумятицу. Настоящих сдержек нет — и рушатся остатки культуры, потому что культура — всегда дисциплина, система сдержек… Кроме никак не объяснишь. Ведь если посмотреть со стороны — в глазах потемнеет. По всей стране из конца в конец гонят под конвоем эшелоны, тюрьмы набиты людьми всех званий и положений. Почему, зачем? Кроме редчайших исключений, ни у кого нет сознания своей вины. Какая вина, против кого, за что? Сидеть в тюрьме можно, только зная, что совершил преступление, но мы ведь не совершали преступлений. Почему же образовалось тюремное государство в государстве? Мы даже не сопротивлялись сознательно: сознания такого нет, мы сами под гипнозом идеала внешнего успеха. А бессознательно каждый может быть против, — власть, первая ценительница внешнего успеха, это знает, — и сажает нас без разбора, по разверстке, чтобы нагнать страх на других, мешающих ее успеху. И ничего не изменится, если нас освободить, а на наше место посадить других. Мы — на роли огородных пугал. Как ты будешь с этим бороться?
— Бороться, наверно, и нельзя, — задумчиво говорит бывший офицер. — Да, будто бы верно: все против большевиков. Кто «за», тех совсем ничтожный процент. Чем же они держатся? А тем, по-моему, что нет у нас силы их начисто отрицать. Они почтя у каждого находят какую-то видимую или невидимую зацепку. Мы воспитаны на высоких материях: борьба за свободу, за справедливость, за человека, за самые высокие идеи. Большевики не дураки: они все эти идеи присвоили себе. Спекуляция, разумеется, но они одни владельцы тих идей, — кроме нас, конечно, у нас эти идеи тоже в душах сидят. Нас и поддевают за них. Одного за одну какую-нибудь частность, другого за другую. Вместо человечности получается бесчеловечность, но, может, если потерпеть, что и выйдет? Даже если не верим, что выйдет, какое-то сомнение остается. На этом нашем сомнении они и едут. А надо решительно все отрицать. Обещает оно что или не обещает — все равно отрицать, до конца. Бесповоротно надо решить: все, что от большевиков — все нечисто, положительно все. Это-то нам и не под силу. Нельзя же одним отрицанием жить. И мы катимся но инерции. И позарез нужное отрицание заменяем неощутимым утверждением. А какое другое утверждение — где его взять? Его же надо собрать, осмыслить, сделать знаменем как это сделаешь в наших условиях?.. Иногда поэт читает свои стихи. В них тоже напряженная Поль раздумья, о том же, в чем живем. Стихи серьезны и хороши. Почему он не мог постараться остаться в Москве, чтобы писать? Он знаком с Горьким, у него есть и еще друзья на самых верхах. Лежа рядом, заложив руки за голову, сосед неторопливо говорит:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});