Прощай, Африка! - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беркли стоял возле кресла, не садясь, готовый начать свою речь, и во всей его невысокой стройной фигуре, в его гордой осанке, было нечто столь вдохновенное и вдохновляющее, что, глядя на него, все старики один за другим тоже начали вставать на ноги, не сводя с него серьезных глаз. О чем он говорил, я не понимала — он произнес речь на языке масаи. Ясно было только, что он вкратце сообщает масаи, какое невиданное счастье выпало им на долю, и что объяснить это можно только их собственным неслыханно благородным и похвальным поведением. Впрочем, так как речь держал Беркли, а по выражению лиц масаи догадаться, о чем идет речь, было совершенно невозможно, то говорить он мог о чем угодно, чего я не могла и предположить. Окончив речь, он тут же велел Яме нести коробку с медалями и стал вынимать их по одной, выкликая имена вождей и торжественно подавая им медали. Масаи принимали награды, молча протягивая руки. Такую церемонию могли столь достойно провести только люди благородной крови и старинных семейных традиций, хотя и разных рас — не в обиду будет сказано нашей демократии.
Конечно, довольно неудобно вручать медаль голому человеку — приколоть ее некуда, и старые вожди масаи стояли, держа медали в руках. Немного спустя ко мне подошел древний старик и спросил, что на медали написано. Я ему объяснила, как могла. На одной стороне серебряного кружка был вычекан герб Британии, а на другой — надпись: "Великая война за Цивилизацию".
Позже, когда я рассказала своим английским друзьям про случай с медалями, они меня спросили: "А почему на этих медалях не было изображения короля Англии? Это большая ошибка". Но я с этим не согласна: по-моему, вовсе не надо делать эти медали слишком красивыми, и все было произведено подобающим образом. Как знать — может быть, и нам будет выдано нечто в этом роде, когда мы, в свой час, удостоимся награды на небесах.
Беркли заболел, когда я уже собралась уезжать на отдых в Европу. Он был тогда членом законодательного совета нашей колонии, и я ему телеграфировала: "Приезжайте Нгонго заседание Совета захватите бутылку-другую". Он ответил телеграммой: "Ваша телеграмма послание небес выезжаю бутылками". Но когда он приехал на ферму в машине, битком набитой бутылками вина, сам он пить ничего не стал. Он был очень бледен, подолгу молчал. У него было плохо с сердцем, и он не мог обойтись без Ямы, которого научил делать уколы, потому что на сердце у него тяжким грузом лежала забота; он жил под страшной угрозой — потерять свою ферму навсегда. И все же с его приездом мой дом, как всегда, стал уютным, самым славным уголком на свете.
— Танья, — сказал он мне серьезно, — я сейчас дошел до того, что могу ездить только на самых лучших машинах, курить только отменнейшие сигары и пить вина только редчайших, изысканных марок. В тот раз, живя у меня, он как-то вечером рассказал, что врач велел ему лечь в постель и не вставать целый месяц. Я сказала ему, что если он захочет выполнить совет врача, пусть поживет этот месяц у меня, в Нгонго, я никуда не поеду, буду выполнять все предписания врача, а в Европу съезжу в будущем году. Он выслушал меня, подумал и сказал:
— Дорогая моя, не могу я так поступить. Если бы я и сделал это ради вас, то потом ни за что не простил бы себе.
Я распрощалась с ним; на сердце у меня было тяжело. И пока я плыла домой на пароходе мимо Ламу и Тикаунги, где должна была идти под парусом наша с ним лодкадау, я все время думала о нем. Но уже в Париже я узнала о его смерти. Он упал замертво у порога своего дома, выйдя из машины. Он похоронен на своей ферме, как ему хотелось.
Смерть Беркли изменила саму страну. Его друзья с великой грустью поняли это первыми; многие жители тех мест, хотя и не сразу, но тоже почувствовали тяжесть утраты. Целая эпоха в истории колонии закончилась с его смертью. С годами отсчет многих событий люди связали с этой вехой, так и говорили: "Когда Беркли Коул был еще жив" или "После смерти Беркли". До его смерти колония была Страной счастливой охоты, а теперь все вокруг постепенно менялось, попадало в руки деляг. Когда его не стало, мы чувствовали, что прежние высокие требования снизились, многое уже не отвечало высоким образцам: ни прежнего остроумия, как стало очень скоро заметно, — а в колонии это весьма печальное событие — ни прежней благородной гордости: вскоре у людей вошло в привычку плакаться на свои несчастья — ни прежнего человеческого достоинства.
Когда Беркли ушел, с другой стороны из-за кулис вышла на сцену мрачная фигура — la dure nessecite maitrise des hommes et des dieux [21]. Как странно, что этот небольшой хрупкий человек умел не пускать ее на порог, пока жил и дышал. Закваска исчезла, и хлеб этой страны сделался пресным. Дух благородства, веселья и свободы покинул ее, электрический двигатель, дававший ток, замер. Кошка встала и покинула комнату.
Глава восьмая
Крылья
У Денниса Финч-Хэттона в Африке не было другого дома, кроме моей фермы, и он жил у меня в перерывах между своими сафари; у меня были его книги, его граммофон. Когда он возвращался на ферму, она одаряла его всем, что там было; она говорила с ним — как умеют говорить кофейные плантации, когда после первых проливных дождей они стоят, промокшие насквозь, облитые белоснежными цветами, как облака, насыщенные влагой. Когда я ждала Денниса и слышала, как его машина приближается к дому, мне тут же становились слышны голоса всех вещей на нашей ферме, наперебой говорящих о своей истинной сущности. На ферме он всегда чувствовал себя счастливым; он приезжал только тогда, когда ему этого хотелось; и ферма знала в нем качество, неведомое остальному миру — смирение. Он делал только то, что хотел, и ложь никогда не оскверняла его уста.
И еще была у Денниса черта характера, мне очень приятная: он любил слушать, когда ему рассказывали разные истории. Я всегда думала, что, наверное, стала бы знаменитой во Флоренции, во время Чумы [22]. Нравы переменились, и умение слушать повествования в Европе потеряно. Африканские туземцы, не умея читать, сохранили искусство слушать; стоит только начать им рассказывать: "Жилбыл человек, и вот он пошел по равнине и встретил там другого человека..." — как они уже целиком поглощены рассказом и мысленно бегут следом за неизвестными людьми по равнине. Но белые люди обычно, даже сознавая, что надо бы выслушать ваш рассказ, никак не могут сосредоточиться. Если они и не начинают ерзать на месте, вспоминая о каких-то недоделанных делах, то засыпают. Но те же самые люди всегда просят дать им что-нибудь почитать и могут целый вечер просидеть над любым попавшимся под руку печатным текстом; они готовы скорее прочесть речь, чем выслушать ее. Они привыкли все читать глазами.
Деннис лучше воспринимал все на слух и предпочитал, чтобы ему сказывали сказки; приехав на ферму, он всегда спрашивал меня: "Есть у тебя новая сказка?" Я придумывала много всяких историй в его отсутствие. По вечерам он любил устроиться поуютнее, разбрасывал перед камином подушки, вместо дивана, я тоже усаживалась на пол, скрестив ноги — как положено Шахразаде! — и он выслушивал, не сводя с меня ясных глаз, длинные сказания от начала до конца. Запоминал он все лучше, чем я сама, и, бывало, когда в рассказе самым драматическим образом появлялся какой-то новый персонаж, он меня останавливал: "Этот человек уже умер в самом начале; впрочем, это не имеет значения."
Деннис учил меня латыни, приохотил к чтению Библии и греческих поэтов. Сам он знал наизусть многие места из Ветхого Завета и во все походы непременно брал с собой Библию, за что его очень уважали мусульмане.
От него же я получила в подарок граммофон. Я обрадовалась от всего сердца, и вся ферма как-то ожила. "И соловей в лесу, как звук твоей души..." Иногда Деннис приезжал неожиданно — я в это время была на кофейной плантации или на кукурузном поле — привозил новые пластинки, запускал граммофон, и когда я возвращалась верхом, уже на закате, мелодии струились мне навстречу в чистой вечерней прохладе, и я знала, что Деннис уже приехал, словно он сам, как это часто случалось, заливался веселым смехом, глядя на меня. Туземцам нравился граммофон, и обычно они собирались вокруг дома, слушая музыку; у некоторых моих домашних слуг уже были любимые мелодии, и когда кроме меня никого дома не было, они просили меня заводить им эту музыку. Забавно, что Каманте неизменно выбирал адажио из бетховенского концерта для фортепиано с оркестром до-мажор, но в первый раз, когда он меня просил поставить эту пластинку, он не без труда объяснил мне, какую музыку он хочет.
Все же у меня с Деннисом вкусы были разные. Мне хотелось слушать старинную музыку, а Леннис, словно оправдываясь перед нынешними временами за то, что он с ними не гармонирует, всегда предпочитал самые современные произведения искусства. Он любил слушать только самую авангардную музыку. "Конечно, я любил бы Бетховена, — говорил он, — если бы он не был так вульгарен."