Рассечение Стоуна (Cutting for Stone) - Абрахам Вергезе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со дня ее возвращения из Индии и несчастья с сестрой Мэри посмеяться удавалось нечасто. Отдышавшись, она промолвила:
– Вот что мне в тебе нравится, Гхош. Я и забыла. Ты смешишь меня как никто на свете.
Гхош перестал жевать и отодвинул тарелку. Вид у него был донельзя расстроенный, она никак не могла понять почему. Он медленно и тщательно вытер губы салфеткой.
– Что тебя так рассмешило? Мое давнее желание жениться на тебе? – Голос его дрожал.
Хема отвела глаза. Она никогда не рассказывала ему, что творилось у нее на душе во время мнимой авиакатастрофы и что последняя ее мысль была тогда о нем. Улыбка искривила ей губы и пропала. Взгляд уперся в зловещую маску над дверью спальни.
Гхош уронил голову на руки. Бодрость сменилась отчаянием, Хема нажала на болевую точку. Получается, достаточно ей засмеяться, как все летит к чертям. Опять повторяется история, приключившаяся в день похорон сестры Мэри, невозможно понять, как она к нему относится на самом деле.
– Пора мне перебираться обратно к себе, – пробормотал Гхош.
– Нет! – выкрикнула Хема с такой энергией, что они оба испугались.
Она пододвинула свой стул поближе, взяла его за руки, посмотрела внимательно на странный профиль своего однокурсника, своего многолетнего друга, такого некрасивого и такого прекрасного, чья судьба так замысловато переплелась с ее жизнью. Кажется, он всерьез задумал съехать. На нее и не посмотрит.
Она поцеловала ему руку (он не давал), придвинулась еще ближе, прижала его голову к груди. Никогда еще ее грудь (проклятая булавка!) не была так обнажена перед мужчиной. Вот так же они жались друг к дружке в ту ночь, когда у Шивы остановилось дыхание.
Немного погодя их лица сблизились, и прежде, чем она успела подумать, что делает и как до этого дошло, она целовала его, обретая наслаждение в прикосновении его губ. Ей стало ужасно стыдно, до чего эгоистично она себя с ним вела все эти годы, как помыкала им. Право же, она не нарочно. И тем не менее только сейчас она поняла, как была к нему несправедлива.
Теперь настала ее очередь вздыхать. Она провела его во вторую спальню, используемую как кладовая и как помещение для утюжки вещей. Давно надо было отдать эту комнату ему, а не укладывать на диванчик. Они разделись в темноте, смахнули с кровати гору пеленок, полотенец, сари и прочего барахла и снова обнялись.
– Хема, а вдруг ты забеременеешь? – спросил он шепотом.
– Ты не понимаешь, – ответила она. – Мне тридцать. Наверное, уже слишком поздно.
К его стыду, сейчас, когда его руки мяли великолепные полушария, о которых он столько грезил, когда она была вся его – от мясистого подбородка до ямочек над ягодицами, – его жезл отнюдь не приобрел упругости бамбука. Хема все поняла и промолчала, что только усугубило горестное положение. Гхош не знал, что Хема ругает себя за излишнюю нетерпеливость, за то, что не так его поняла. Вдали закашлялась гиена, словно насмехаясь и над мужчиной, и над женщиной.
Хема лежала совершенно неподвижно. Можно было подумать, что стоит ей пошевелиться, и грянет взрыв. В какой-то момент она уснула и проснулась с ощущением, что ее вытаскивают из-под воды, чтобы вернуть к жизни. Ее левая грудь была у Гхоша во рту, он властвовал над Хемой, направлял ее движения, и она подумала, что он не терял времени даром, даже когда внешне бездействовал.
Стоило ей посмотреть на его голову и ощутить его губы там, где доселе не довелось побывать ни одному мужчине, как кровь прихлынула к щекам, к груди, к тазу. Одна его рука сжимала ее грудь, вторая ласкала бедра. Она почувствовала, что ее руки нежно отвечают, обхватывают его голову, гладят по спине, просят, чтобы он ее проглотил. Нечто, не вызывающее сомнений и сулящее наслаждение, коснулось ее бедер.
В это мгновение, отвечая на его животную страсть, она поняла, что навсегда потеряла его как приятеля, как живую игрушку. Он больше не был тем Гхошем, с которым она забавлялась, тем Гхошем, который представлял собой не более чем реакцию на ее собственное существование. Ей было стыдно, что она не видела его в таком качестве прежде, не понимала природы этого наслаждения и тем самым отрицала как себя самое, так и его. Достаточно было привлечь его ласковым словом – его, однокурсника, коллегу, чужака, друга и любовника. У нее сжималось горло при мысли о том, сколько вечеров они растранжирили попусту на шутки и прибаутки (причем это она в основном насмешничала и отпускала колкости).
Поутру она проснулась, покормила малышей, поменяла пеленки и, когда дети уснули, вернулась к Гхошу. Они начали сызнова, и было словно в первый раз: неповторимое, невообразимое наслаждение, стук спинки кровати о стену (стук извещал об их страсти Алмаз и Розину, появившихся в кухне, но Хеме было на это наплевать). Потом они снова уснули и только при звуках коровьего колокольчика и мычания теленка поднялись.
Хема уже выходила из спальни, когда Гхош остановил ее:
– Выйти за меня замуж – это для тебя по-прежнему шутка?
– Не поняла?
– Хема, ты пойдешь за меня?
Он не ожидал, что она немедля ответит, и удивлялся потом, когда это она успела подготовиться.
– Пойду, но только на один год.
– Что?
– Рассуди сам. Нас свели дети. Не хочу возлагать на тебя какие-то обязанности. Я выйду за тебя сроком на год. Потом разбежимся.
– Но это же абсурд, – фыркнул Гхош.
– Мы можем продлить брак еще на один год. А можем и не продлевать.
– Я знаю, чего хочу, Хема. Чтобы наш брак был заключен навсегда. На веки вечные. Я заранее знаю, что буду наш брак продлевать.
– Ты-то знаешь, мой милый. А я? У тебя есть сегодня плановые операции, так? Передай матушке, что я снова берусь за гистерэктомии и все такое прочее. А тебе настал срок освоить и другие гинекологические операции, не только кесаревы сечения.
Выходя, она глянула на него через плечо. Ее робкая улыбка, беспокойные глаза, поднятые брови, крутой изгиб шеи, казалось, принадлежали танцовщице, привыкшей, чтобы ее понимали без слов. Гхош смолк. Целый год? Тут до ночи бы дожить. Каких-то двенадцать часов – а будто целая вечность.
Часть третья
Я ни в коем случае не буду делать сечения
у страдающих каменной болезнью,
предоставив это людям,
занимающимся этим делом…
Из клятвы Гиппократа
В плоде любви нет косточек
У тех, чья любовь взаимна.
Тируваллувар, из «Тирукурала»*
* Книга притч и афоризмов «Тирукурал» тамильского поэта Тируваллувара считается у тамилов священным текстом.
Глава первая. Тицита
Помню ранние утренние часы, мы на руках у Гхоша, он танцевальным шагом проскальзывает на кухню. Раз, два… Раздватри. Мы крутимся, возносимся к потолку, опускаемся. Долгое время я буду думать, что танцы – его профессия.
Мы огибаем печь, подплываем к задней двери, Гхош изящным движением отодвигает засов.
Появляются Алмаз и Розина, быстро закрывают за собой дверь, чтобы не напустить холода и не впустить Кучулу, которая весело машет хвостом в ожидании завтрака. Обе мамиты укутаны словно мумии, по самые глаза. Они слоями разматывают с себя одежду, пахнет травой, свежевскопанной землей, бербере и угольным дымом.
Я заранее заливаюсь смехом, втягиваю голову в плечи, сейчас ледяные пальцы Розины коснутся моей щеки. Когда она проделала это в первый раз, я, вместо того чтобы заплакать, с перепугу засмеялся, и это положило начало каждодневному ритуалу, который я со сладким ужасом предвкушаю.
После завтрака Хема и Гхош целуют Шиву и меня на прощанье. Слезы. Отчаяние. Попытка удержать их. Но они все равно уходят, им пора в больницу.
Розина укладывает нас в двухместную коляску. Я тянусь к своей нянюшке и прошусь на ручки, мне нравится взирать на мир с высоты взрослого. Розина сдается. А Шива доволен, куда бы его ни положили, главное, чтобы ножной браслет оставался на месте.
Лоб Розины – шоколадный шар, волосы на голове уложены в ровные косички, а ниже свободно свисают до плеч. Укачивая меня, она движется куда энергичнее Гхоша. Ее платье в складках так и мелькает перед глазами, выписывая кренделя, розовые пластиковые туфли то появятся, то исчезнут.
Розина трещит не умолкая. Мы помалкиваем, безъязыкие, полные мыслей и впечатлений, которых не в силах выразить. Алмаз и Гебре смеются над Розининым амхарским, над гортанными, харкающими звуками, которые она издает, но ей все равно. Порой она переходит на итальянский, особенно когда старается убедить собеседника, переспорить. Италиния дается ей легко, и, странное дело, ее все понимают, хотя никто на этом языке не говорит. Такова сама природа итальянского. Разговаривает сама с собой или поет она на своем эритрейском – тигриния, – и тогда речь ее течет плавно и свободно.
Алмаз, которая когда-то была служанкой в доме у Гхоша, теперь кухарка в его совместных с Хемой владениях. Она стоит перед плитой непоколебимая, словно баобаб, великанша в сравнении с Розиной, и не издает ни звука, только сопит да бросит иногда: «Byнут!» (Да ты что!) – чтобы Розина или Гебре не умолкали, будто им для этого нужно поощрение. Кожа у Алмаз светлее, чем у Розины, и ее волосы заключены в прозрачный оранжевый шаш, образующий нечто вроде фригийского шлема. Если у Розины зубы так и сверкают, Алмаз своих почти никогда не показывает.