В Гаване идут дожди - Хулио Серрано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Странная штука жизнь», – думалось мне. Странная и подлая. Такая же подлая, как я сам. Любил Монику, страдал от разлуки с ней, искал ее в отчаянии, проделал путь в полтораста километров до Варадеро в допотопном, медлительном, как старый верблюд, автомобиле, встретил ее роскошную мать, шлюху-мать, и что же? Улегся с ней, позабыв и Монику, и свою любовь, и свои страдания.
«Ну и мерзавец, – говорил я себе. – Свинья, не сумевшая справиться со своей похотью». Не вспомнил о Монике в ту минуту, когда она, возможно, страдала и нуждалась во мне.
Похрапывание Франсиса мешало мне сосредоточиться. Мы были единственными пассажирами в разбитом государственном грузовичке, который вез в Гавану мешки с картошкой. Шофер согласился за двадцать долларов довезти нас до города. На каждой рытвине, на каждом пригорке машина вздрагивала, едва не разваливаясь на части, ревела и шумно пыхтела. При этом храп Франсиса не утихал, а удивительным образом становился еще громче.
Счастливый малый Франсис. Никогда не забуду, как он спал в том грузовике, положив голову на один мешок с картошкой, ноги – на другой, и ничто его не волновало, ничто не тревожило – ни дорожная тряска, ни мои переживания. Меня тянуло поговорить с ним о происшедшем, узнать его мнение, выслушать совет, но он лежал как огромный мешок картошки, и приходилось ехать молча, терзаясь угрызениями совести.
Страшно хотелось выпороть себя. Хотя эпизод с Йоландой сам по себе ничего не значил. Я мог таким же образом развлечься с любой другой женщиной на пляже, и мир от того не рухнул бы.
Да, но все же я сыграл в любовь с ее матерью, с ее шлюхой-матерью.
Взглянул в окошко нашего крытого грузовика. Ночь была ясной и чистой. Впереди маленькими свечами мерцали огоньки Матансаса. В таком вселенском спокойствии даже храпящий Франсис вдруг притих. Мне вспомнились Оливейра и Мага. Были ли они верны друг другу? Кортасар о том ничего нам не сообщает. Думаю, были верны, хотя, если бы у Оливейры имелось кое-что получше пары стоптанных башмаков и потрепанной куртки, едва ли бы ему удалось сохранить свою верность.
Верность, любовь, прощение, вина – это всего лишь абсурдные слова в такой абсурдной жизни, как моя; слова, годные, вероятно, только для романа, который мне всегда хотелось написать, но не для этой повседневной, реальной жизни, какую мне уготовило провидение; не для этого жалкого существования, какое приходится влачить ежедневно и ежечасно.
Притомившись, я закрыл глаза. Когда вновь их открыл, грузовик тарахтел, нет, не по Pont des Arts[36] в Париже, а по мосту через тропическую речку Харуко.
– Мне надо отлить, – сказал шофер и остановил машину в конце моста.
– Что случилось? Где мы? – спросил, очнувшись, Франсис.
Он не просыпался с самого Варадеро. Его изначальное легкое похрапывание сменилось беспокойным храпом, видимо сопровождавшим кошмарные сновидения, которые затем, судя по уютному посапыванию, уступили место приятным снам.
– Шофер пошел помочиться, – сказал я, вылез из машины и сам помочился у парапета, не обращая внимания на одинокие машины, проезжавшие по одинокому мосту. Мои струи падали вниз, смешиваясь с водами речки, а где-то подальше они растворятся в море. Франсис последовал моему примеру.
– Знаешь, что я делаю? – спросил он.
– Отливаешь.
– Нет. Доливаю. Поднимаю уровень моря.
Я промолчал.
– Если бы все жители нашего Острова, – продолжал он, – одновременно помочились на всем побережье, то море залило бы кое-какие города. Конечно, лучше было бы всем жахнуть единой мощной струей, чтобы нам сорваться с якоря, который увяз в том самом месте, где мы сейчас сидим…
Франсис, сделав свое дело, вернулся на грузовик. Я за ним не пошел и несколько минут стоял, облокотившись о парапет, глядя вниз, на тихие воды реки, которая вроде бы и не течет. Потом сделал несколько шагов к концу моста и прислонился к каменной стенке. Мне страшно захотелось влезть на эту стенку и смотреть на звезды, которые пульсировали, как миллионы сердец. А если еще больше задрать голову или лечь наземь, какими бы они мне виделись?
Нет. Даже если бы я лег на землю, небо продолжало бы мне все так же подмигивать. От смены вертикального положения на горизонтальное ничего не меняется.
«А что, если перегнуться вниз, к реке?» – задался я вопросом.
Надо было всего лишь перебраться через эту каменную стенку, и можно упасть в пустоту, как падают парашютисты, только за плечами не будет спасительного парашюта.
В своем свободном падении – нет, не в эту реку, а в море – я, наверное, услышал бы крики Франсиса, а потом – уже ничего.
Я легко перелез через стенку и сел на нее, свесив ноги над речкой и немного откинувшись назад. Может быть, и Моника сидела вот так же на мосту, красивая, любимая, и смотрела на звезды, ища среди них более уютное местечко, чем эта злобная планета. Но такого места она не нашла и никогда не найдет.
– Эй, говнюк, что ты там делаешь? Давай, слезай оттуда, пора ехать! – Вопль Франсиса ткнулся мне в спину и заставил окаменеть.
Я медленно оглянулся и сполз с парапета. Не спеша подошел к грузовику. Мотор уже стучал, а из включенного радио несся вкрадчивый голос: «Смугляночка ты моя, уложи да прикончи меня».
Я влез в грузовик.
– Ну, чего надумал? – сказал Франсис.
– Не знаю.
– Наверное, пора заявить в полицию… – Слова Франсиса заглушались радиоголосом, их трудно было разобрать.
«Нет, еще повременю», – решил я про себя, вспомнив, что сказала Йоланда на прощание: «С моей дочкой ничего плохого не случилось. Наверное, отправилась к своей бабушке. Она иногда там отсиживается, когда надо укрыться от кого-нибудь или переждать что-нибудь. Это в Ла-Виборе», – и дала мне бумажку с адресом. Моника почти ничего не рассказывала о бабушке, но много ли она вообще мне рассказывала?
– До того как заявлять в полицию, попытаю счастья в последний раз, наведаюсь еще в одно местечко, – сказал я.
Моника открывает дверь. Перед ней стоит Малу, бледная, дрожащая.
– Наконец-то явилась! Где тебя носит? – воскликнула Моника.
– Надо поговорить, срочно…
– Да что произошло? – Волнение подруги передается Монике.
– Плохо наше дело.
– О чем ты?
– Очень плохо… – И Малу начинает плакать навзрыд.
Всему есть предел. До каких же пор мне искать Монику? Не могут же поиски продолжаться вечно. Если она хотела меня бросить или от кого-нибудь спрятаться, не предупредив, пусть это будет на ее совести. Я слишком долго гонялся за ней. Забросил свою работу по обмену жилья, свои собственные дела. Хватит бесполезной беготни. Подумаешь – цаца! В городе полно красивых женщин, и найдется кому меня утешить.
Да, мне случалось так думать. Хотя подобные мысли были несправедливы и нелепы. Я называл себя отъявленным эгоистом. И при этом глубоко вздыхал. Легкие наполнялись кислородом, и в темных мыслях появлялся просвет. «Нет никаких доказательств, что Моника меня оставила, – говорил я себе и снова повторял то, о чем постоянно думал: – Возможно, ей грозит серьезная опасность, ей плохо, но она не имеет возможности связаться со мной».
Я включал радио, и оркестр Рэя Кониффа возвращал мне душевное равновесие. Эх, если можно было бы начать жизнь снова, с самого начала. Женился бы я не на Бэби, а на Монике, и близняшки были бы ее дочерьми, и мы никогда не приняли бы у себя дома никакого Мальдонадо. А потом я усмехался. Какая чушь. Никак не могли мы с Моникой пожениться двадцать лет назад. Она была маленькой девчушкой, а я заканчивал школу. Эх, как часто что-то несбыточное представляется самым важным в жизни.
В концертном зале великий Рэй взмахивал палочкой, и мелодия «Only you»[37] затихала на все медленнее вращавшемся диске в радиостудии, откуда она долетала до моей клетушки.
Я видел себя рядом с Моникой, и теперь мы вместе слушали по радио Кинга с его «Forget my lips»… И вот мы уже танцуем с ней, щека к щеке, слившись телами, дыханием и биением сердец, а кудесник Нэт нашептывает нам, для нас: «Forget my lips, forget my heart, forget my fully heart».[38] Но внезапно наваждение рассеивалось, сменяясь голосом дикторши: «Радио «Народная энциклопедия» завершило свою получасовую передачу «Популярные мелодии». Понятное дело, Моники рядом со мною не было.
На этот раз я быстро оделся и вышел из дому. «Совсем раскис. Да, пора разыскать в Ла-Виборе ее бабушку», – твердил я, запирая за собой дверь.
Путь предстоял неблизкий.
Многие иностранцы полагают, что узнали город, побродив по Старой Гаване, пожив в Мирамаре или погуляв по Эль-Ведадо. Они глубоко заблуждаются. Кто не знает Ла-Виборы, тот не знает Гаваны.
Туристы-лоботрясы в шлепанцах на босу ногу, в шортах, в бойскаутских шапочках с козырьком, разгуливающие по центру города, и не подозревают, к счастью, о существовании этого района со странным названием Ла-Вибора, то есть Гадюка. Откуда оно взялось, если на Кубе нет ни гадюк, ни других ядовитых змей? Названия других районов ясны и понятны: Ведадо в эпоху колонии было «запрещенным местом», Мирамар – «морской вид», Плайя – «пляж, берег», Альмендарес – фамилия, Серро – «холм», Лоутон – еще одна фамилия, Гуанабакоа – индейское слово. А вот почему Ла-Вибора? Непонятно. Но именно там я вырос и обзавелся первыми друзьями.