Благодетельница (сборник) - Елена Модель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А ты что думал? – горько усмехнулся Зиновий Львович. – Что мы все в золоте купаемся?
– Не в золоте, но все-таки… – Владимир Петрович тяжело дышал, сказывалась усталость от дальней дороги.
– Ладно, ты передохни, – Зиновий Львович заботливо похлопал приятеля по спине, – а я пойду разузнаю, что к чему. – Он повернулся и зашагал дальше ныряющей походкой, вопреки всем законам физики каким-то чудом удерживаясь на ногах. – Товарищи! – начал он еще издалека. Группа стариков вздрогнула, как встревоженная стайка птиц. – Где здесь талоны отоваривают?
Народ безмолвствовал. Старики разглядывали вновь прибывшего с любопытством, для начала прицениваясь – свой или не свой.
Зиновий Львович запустил руку в карман и достал помятый талон.
– Посылки из Израиля здесь дают? – он выставил руку с талоном вперед.
Старики прищурились, разглядывая бумажку, и, разглядев, заговорили все разом:
– Мы уже час здесь стоим, – выкрикивал один, выбрасывая кверху обе руки.
– Безобразие! – причитала интеллигентного вида старушка.
– Ничего не изменилось, – качал головой дед с ясными, детскими глазами.
В этом хоре можно было разобрать что угодно, кроме ответа на поставленный вопрос.
– Тихо! – услышал Зиновий Львович за своей спиной волевой, с хрипотцой голос товарища.
Мгновенно наступила тишина, и теперь был слышен голос одного Зябкина.
– Граждане евреи, – заговорил он внушительно, как гипнотизер, расставляя слова. – Я к вам привез инвалида Великой Отечественной войны. Он еле на ногах держится. Вы можете вразумительно ответить: посылки здесь дают?
– Да мы здесь все инвалиды! – послышалось из толпы.
– Да, подумаешь, фон барон какой нашелся! Мы все еле на ногах держимся.
– Вот именно! Вы только приехали, а мы здесь уже больше часа толчемся!
И опять все голоса смешались в монотонный гул и уже невозможно было ничего разобрать. Друзья удивленно переглянулись.
– Слушай, старики еле живые, а галдят так, что оглохнуть можно, – поморщился Зиновий Львович.
Владимир Петрович тактично промолчал. Вдруг дверь в синагогу приоткрылась. В проеме показалась всклоченная голова с крохотной ермолкой на макушке. Приветливо улыбаясь, голова несколько раз повернулась вправо, влево, как петрушка в кукольном театре, и опять исчезла. Зрители, вытянув шеи, уставились на дверь. Через мгновение дверь широко распахнулась и на пороге появился хозяин головы – высокий, очень худой юноша, одетый с ног до головы во все черное.
– Дорогие ветераны, – произнес он еле слышно и беспомощно взмахнул невероятно длинными руками. – Проходите, пожалуйста.
Юноша посторонился, уступая дорогу.
– Наконец-то! – послышались ворчливые голоса, и вся компания попыталась протиснуться в дверь разом.
– Граждане, граждане! – растерялся молодой человек. – Не волнуйтесь, заказов на всех хватит.
– Шустрые старички, – усмехнулся Владимир Петрович. – Ну что, пошли? – Он подставил приятелю руку.
Изнутри синагога походила на помещение, попавшее в современность из времен разрухи. Бедность и запустение разъедали стены древнего здания. Дух и традиция постепенно покидали этот храм, где еще совсем недавно на веселые еврейские праздники собирались толпы народу.
– Сюда, сюда, пожалуйста. – Молодой человек в ермолке направился к небольшому столику. Он разложил складной стул и, проверив руками его прочность, осторожно сел. – Ваши талоны, пожалуйста.
Прямо над его головой на толстых, крепких гвоздях болтались раздутые целлофановые мешки. Молодой человек брал талончик, отмечал что-то в разложенном перед ним журнале, снимал с гвоздя мешок и, пробормотав загадочное слово – аксамех, – торжественно протягивал его ветерану.
Через десять минут ветераны кончились. Владимир Петрович и Зиновий Львович, несколько разочарованные незначительным весом посылки, оказались на улице.
– Вов, мы сейчас во дворик зайдем, – предложил Гольдберг, – посидим немного, а заодно посмотрим, чем нас порадовали из Израиля.
– Давай, – согласился Владимир Петрович. – Надо передохнуть, а то я до дома не доеду.
Друзья свернули в первый попавшийся двор, на проржавевшей детской площадке нашли лавочку.
– Ну, слава богу! – вздохнул Владимир Петрович и тяжело опустился на ощерившееся занозами сиденье.
Зиновий Яковлевич, неудобно покрутившись на одной ноге, тоже сел, опираясь на плечо товарища.
– Ну, давай, доставай свои сокровища. – Зябкин нетерпеливо толкнул приятеля в бок.
Зиновий Львович раскрыл целлофановый пакет и стал раскладывать его содержимое на лавке.
– Все, – сказал он, для убедительности перевернув пакет, и потряс им в воздухе.
Сначала неуверенно хохотнул Владимир Петрович, ему в тон весело крякнул Зиновий Яковлевич. Друзья переглянулись. Гольдберг от смущения потер указательным пальцем переносицу.
– Синагога – серьезное учреждение! – Владимир Петрович хлопнул себя культяпкой по колену и захохотал.
– Хе-хе-хе-хе… – подхохатывал ему вторым голосом Зиновий Львович.
На лавке лежали пакет гречки, банка лосося, банка зеленого горошка и пакет сахара.
Любонька моя
Любасик сидела на стуле ровно, робко сжав колени. Она даже не решалась положить ногу на ногу, как поступала обычно в присутствии мужчин, когда хотела выставить напоказ сильные, плотные ноги. Тогда короткая юбка слегка приподнималась, и становились видны кружевные резинки от чулок. Но здесь было совсем другое дело. Напротив нее сидел человек лет пятидесяти с серьезным, даже можно сказать сердитым лицом, и смотрел на Любасика строго, как смотрит учитель на провинившегося ученика. Любасик робела и ерзала на стуле, совершенно не зная, куда себя деть.
«На кой черт я согласилась идти к этому психотерапевту? – с досадой думала она, глядя куда-то под стол. – Вечно эта Верка чего-нибудь придумает, а я, как дура, соглашаюсь». Ей захотелось подняться и убежать, просто так, без всяких объяснений, выскочить за дверь, и все. И когда она уже совсем было решилась осуществить этот маневр, вдруг послышался мягкий, как пух, голос Евгения Марковича (так звали психотерапевта).
– Вы, Любовь Семеновна, расслабьтесь и не волнуйтесь. Чаю хотите?
От этого удивительного голоса Любасик мгновенно оттаяла, напряжение спало и, решительно закинув ногу на ногу, она ответила:
– Да.
Психотерапевт поднялся, включил чайник, который стоял на подоконнике. При этом – удивительно! – он посмотрел на ее ноги таким же взглядом, которым смотрят те, другие мужчины.
– Ну, рассказывайте, – предложил психотерапевт, усаживаясь на свое место и ставя перед Любасиком красивую дымящуюся чашку с чаем.
– А чего рассказывать-то? – Любасик нагловато откинулась на спинку стула и, небрежно свесив обе руки, стала слегка покачиваться.
– Я не знаю. Это вы ко мне пришли, значит, вам есть чего рассказать, – проговорил Евгений Маркович все тем же завораживающим голосом.
– Вы знаете, у меня такая профессия интересная… – Любасик раскачивалась на стуле в ожидании вопроса: «Какая профессия?», но психотерапевт не проявлял ни малейшего любопытства. Он ждал.
– Скажите, а у вас можно курить? – Любасик полезла в сумочку.
– Курите, пожалуйста. – Психотерапевт поставил перед ней пепельницу. – Так вы сказали, что у вас интересная профессия.
– Да. – Любасик выдула в потолок перпендикулярную струю дыма. – Я проститутка. – Она победоносно уставилась на Евгения Марковича, но эффекта не получилось. Лицо психотерапевта оставалось строго непроницаемым. – К вам что, каждый день такие, как я, на прием приходят? – удивилась Любасик.
– Кто и когда ко мне приходит – не имеет к нашей с вами беседе никакого отношения. С вашего позволения, сегодня мы будем говорить о вас.
Любасик опять оробела. Этот человек явно смущал ее интеллигентными манерами.
– Хорошо, – сказала она и опять уселась ровно. – Вы знаете, когда я раньше по телевизору смотрела передачи о проститутках, я плакала. Я тогда думала – бедненькие, им, наверно, так страшно ночью на дороге стоять, а потом с незнакомыми мужиками куда-то ехать. А позже, когда я постарше стала, то поняла: киношники, которые эти фильмы снимают, просто никогда не были в том городе, где я жила, поэтому им жизнь проститутки такой ужасной кажется.
– А из какого вы города?
– Да что толку говорить… – Любасик затушила сигарету и прикурила новую. – Вы все равно такого названия не знаете. Но вы уж мне поверьте, что лучше в Москве на панели стоять, чем жить в этой дыре. – И Любасик коряво, путаясь в словах, поведала Евгению Марковичу короткую историю своей жизни.
Первые пятнадцать лет своей жизни Люба просидела у окна, глядя через морозное стекло на грязные клубы дыма, которые единственные оживляли белесое пространство, пересеченное страшными заводскими трубами. Завод уже давно не работал, а дым почему-то остался и время от времени оседал на город, раскрашивая вечную мерзлоту черными узорами. Любин отец спился рано и, не дожив до тридцати лет, замерз где-то в лесу. Его нашли только весной, когда снег подтаял. Но Люба этого всего не помнила, она была еще маленькой. Она только помнила, как безобразно голосила мать на похоронах и как ей было за нее стыдно. Раньше мама любила Любу, называла ее «Любонька моя». Любовь кончилась, когда закрыли завод и мать потеряла работу. Потом она подрабатывала, где могла. Убиралась, стирала, готовила, но этого все равно не хватало. Мать начала пить и пьяная всегда ругала покойного отца.