Куприн - Олег Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот тоже отказывался, боясь напутать. Наконец согласились на том, что надо написать и прочесть по бумажке. Но не сумели сделать и этого, так как выходило длинно, запутанно и невразумительно.
На следующий день без десяти три они уже были в проходе башни Кутафьи и предъявили бумаги солдатскому караулу. Им сказали, что товарищ Ленин живёт в комендантском крыле, и указали вход в канцелярию…
Просторный кабинет. Три чёрных кресла и огромный письменный стол, на котором соблюдён чрезвычайный порядок. Из-за стола поднимается Ленин и делает навстречу несколько шагов. Он широкоплеч и сухощав. На нём скромный тёмно-синий костюм и очень опрятный, но не щегольской белый отложной мягкий воротничок, тёмный узкий длинный галстук. И весь он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести.
Зрачки у Ленина точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, и из них точно выскакивают синие искры. Он указывает на кресло, просит садиться, спрашивает, в чём дело. Куприн говорит, что ему известно, как дорого Ленину время, и поэтому он не будет утруждать его чтением проспекта будущей газеты. Но Ленин всё-таки наскоро перебрасывает листки рукописи, низко склоняясь к ним головой. Идея газеты ему понравилась. Но он сразу от общих расплывчатых мест переходит на практические рельсы.
— Для деревни надо писать о том, как строить баню, в деревне надо пропагандировать мыло. Не забыть и об уборных. И о вшах. И всякие статьи по сельскому хозяйству тоже не в форме абстрактных выводов, а просто, практично — применительно к данным условиям. Такую газету издавать стоит!
Ленин весь в движении, говорит быстро, помогая себе жестами. Внезапно обращается к Куприну:
— К какой фракции вы принадлежите?
— Ни к какой, — растерянно отвечает тот. — Начинаю дело по личному почину.
— Так, — говорит Ленин и отодвигает листки. — Я увижусь и переговорю с товарищами…
При всех несомненных достоинствах план газеты «Земля» страдал расплывчатостью позиций автора, пытавшегося встать «над схваткой», и выглядел во многом наивным в условиях революции и гражданской войны. И всё же рассматривавший этот вопрос председатель Моссовета Л. Б. Каменев не нашёл нужной меры и такта в разговоре с Куприным. В присутствии поэта Демьяна Бедного он в резкой форме раскритиковал план газеты «Земля» и предложил Куприну подвал в журнале «Красный пахарь». Куприн, сдерживая раздражение, ответил, что посоветуется с другими участниками создания проекта газеты, и позднее послал Каменеву письменный отказ. На книге, подаренной Н. М. Гермашову, он сделал надпись, в которой день визита в Моссовет назвал «самым тяжёлым днём своей жизни». Вдобавок были арестованы деньги, предназначавишеся для издания «Земли». Приходилось ни с чем возвращаться домой…
И снова встречи с Горьким, который ободряет Куприна и подталкивает его к творческой работе.
У Горького Шаляпин, огромный, светло-рыжий, с простецким белобрысым лицом, с белыми ресницами и водянистыми глазами. Знаменитый певец хандрит; тяжело дышит через нос, раздувая ноздри. Куприн застаёт только конец разговора, очевидно, неприятного для обоих.
— Даром только птички поют… — бормочет Шаляпин. — А я пять тысяч за концерт получал, между прочим… Золотом…
— Знаешь, Фёдор, — сухо, негромким низким голосом отвечает Горький, — я всё удивляюсь, хоть писателю сие и неприлично, как это ты ухитряешься сочетать в душе гения с обыкновенным вятским кулаком!
Лицо Шаляпина тускнеет ещё больше, идёт морщинами.
— Заступись хоть ты за меня, Саша, — хмуро обращается он к вошедшему Куприну. — Совсем заел меня Алексей. Два часа комиссарит. И за что? За то, что отказался выступать на бесплатном концерте…
Куприн только машет в ответ рукой и молча садится. Горький зорко глядит то на одного, то на другого и неторопливо сводит пальцы в крепкий кулак.
— Я всё думаю, Фёдор, — как бы не замечая настроения Шаляпина, говорит он. — Отчего бы тебе не выступить как драматическому актёру? Для народного театра. Выбери что-нибудь яркое, романтическое, да и покажи нашим академикам, как надобно играть.
Лицо Шаляпина, как в детских перекидных картинках, меняется, выражение откровенной, почти младенческой обиды уступает место недоумению, затем ожиданию. Куда это гнёт его друг?
— Сыграй, например, шиллеровского Филиппа в «Дон-Карлосе». Какой характер, экий, право, человечище! А перевод попросим сделать Александра Ивановича. У него сейчас в Гатчине тихо, покойно — сиди и пиши…
Шаляпин светлеет и вдруг с ясной улыбкой обращается к Куприну:
— А помнишь, Саша, как ты меня сватал к своей гатчинской кухарке? Дородная такая, кровь с молоком…
— Конечно, — невольно улыбается в ответ Куприн. — Ты приехал — огромный, в косоворотке. Я ей и говорю: «Ну, нашёл тебе жениха. Приоденься и приходи в кабинет на смотрины».
— И что же? Приворожил девушку? — смеётся, поглаживая рыжеватые усы, довольный Горький.
— Куда там! — Шаляпин сложил три пальца в известную фигуру. — Саша меня спрашивает: «Нравится невеста?» Говорю: «Ещё бы. Настоящая русская красавица». Тогда он кухарку спрашивает: «А тебе как женишок?» Та отвечает решительно: «Не нравится. Бритый, а я с усами хочу!»…
— Я ей, — сдерживая смех, перебивает его Куприн, — объясняю, что парень уж больно хорошо поёт, да этим всё уже окончательно и испортил: без усов, одет по-деревенски да ещё шарманщик!
Горький хохотал, мигая слезами, затем закашлялся глубоким грудным и надрывным кашлем.
— А как же «Дон-Карлос»? — наконец спросил он.
— Что ж, Саша, давай попробуем? — Шаляпин привстал со стула, сделал неуловимое движение плечами, и вместо белобрысого вятича перед Куприным предстал раздавленный несчастной любовью, мрачный король Испании: — «Лягу один под сводом Эскуриала, где-е предков ряд лежи-ит под хладною плито-о-й… На-а-йду покой…» — пианиссимо пропел он фразу оперы Верди…
…Вернувшись в Гатчину, Куприн немедля засел за шиллеровский текст и с помощью учителя Ксении — милейшего немца Ноенкирхена получил точный подстрочник. По мере продвижения перевода он читал отрывки семье и знакомым.
— Представляешь, Лизанька, — говорил он горячо. — Как красиво! На одной афише три имени — Шиллер, Шаляпин и Куприн!
Он даже позабыл аптекаря Файнштейна, у которого добывал медицинский спирт и вечно спорил с его сыном Яшей, пылко отстаивавшим самые крайние революционные лозунги.
Когда перевод был завершён, его просмотрел Горький, одобрил труд и сделал несколько очень дельных замечаний. Куприн принялся за доработку рукописи. Как личное несчастье воспринял он весть, что в феврале 1919 года в петроградском Большом драматическом театре состоялась премьера «Дон-Карлоса», по в чужом переводе. Грусть и равнодушие вновь объяли его.
— Я не хочу в эти тяжёлые годы и мёртвые дни обогнать или пересилить судьбу, — твердил он единственному другу — верной Елизавете Морицовне…
Сложившиеся десятилетиями дорогие привычные связи незаметно рвались, человеческие отношения рушились под тяжестью внешних, механических, но тем более беспощадных причин.
В один из последних приездов в Петроград на углу Садовой и Инженерной улиц Куприн столкнулся с Батюшковым. «Как изменился, как постарел! — чуть не со слезами сказал себе Куприн. — Дряхлый одр!» Разговора не получалось. Они шли молча, словно чужие.
— Ты куда, Федя? — тихо спросил Куприн.
— В Публичную библиотеку, — вяло ответил тот. — Чувствую себя ещё живым только в общении с книгой…
Он остановился и взял с лотка полусгнившее яблоко.
— Зачем это? — не понял Куприн.
— Мой завтрак, — равнодушно пояснил Батюшков.
Он скончался от истощения сил в следующем, 1920 году.
6
В тот 1919 год осень на севере России была особенно хороша. Прохладная её прелесть глубоко и сладостно-грустно чувствовалась в скромной тишине патриархальной Гатчины.
Куприн, отрезанный от Питера, от друзей-литераторов, лишённый центральных газет, подавленный событиями, смысла и значения которых он не мог постигнуть, толком и не ведал о том, что же происходило на великих просторах России. На юге России генералы Алексеев и Корнилов возглавили добровольческую армию, в стране кипела гражданская война.
«Незаметно впадаешь в какую-то усталую сонливость, — рассуждал Куприн сам с собой, видя, как даже десятилетняя дочь, которую он звал Аксиньей, а мать — Куськой, присмирела, перестала носиться по саду и с серьёзностью маленького старичка подолгу сидит на веранде. — А позавчера? Я заснул на полпути к дому. Сел на скамеечку в сквере и заснул… Что-то будет?..»
Теперь, в пору хронического недоедания, переходящего иногда в настоящий голод, Куприн постиг тщету и малое значение всех прочих вещей сравнительно с великой ценностью, простого ржаного хлеба. Без малейшего чувства сожаления следил он за тем, как в руках мешочников исчезало всё нажитое — зеркала, меха, портьеры, одеяла, диваны, шкафы и прочая рухлядь.