Россия между дикостью и произволом. Заметки русского писателя - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты теперь должен там слушать и доносить мне обо всём, что они говорят. Вот – на, возьми себе целковый, потом ещё получишь, – бери!
Протянув открытую ладонь, Вавила угрюмо сказал:
– Я ведь не из-за денег…
– Это всё равно!
Опираясь на ручки кресла, исправник приподнял своё тело и наклонил его вперёд, точно собираясь перепрыгнуть через стол.
Бурмистров уныло опустил голову, спросив:
– Идти мне?
– Ступай!
Был конец августа, небо сеяло мелкий дождь, на улицах шептались ручьи, дул порывами холодный ветер, тихо шелестели деревья, падал на землю жёлтый лист. Где-то каркали вороны отсыревшими голосами, колокольчик звенел, бухали бондари по кадкам и бочкам. Бурмистров, смешно надув губы, шлёпал ногами по жидкой грязи, как бы нарочно выбирая места, где её больше, где она глубже. В левой руке он крепко сжимал серебряную монету – она казалась ему неудобной, и он её нёс, как женщина ведро воды, – отведя руку от туловища и немного изогнувшись на правую сторону.
На месте вчерашней злобы против кривого в груди Вавилы образовалась какая-то холодная пустота, память его назойливо щекотали обидные воспоминания:
В городе престольный праздник Петра и Павла, по бульвару красивыми стаями ходит нарядное мещанство, и там, посреди него, возвышаются фигуры начальствующих лиц. Громко играют медные трубы пожарных и любителей.
А посредине улицы, мимо бульвара, шагает он, Вавила Бурмистров, руки у него связаны за спиною тонким ремнём и болят, во рту – солёный вкус крови, один глаз заплыл и ничего не видит. Он спотыкается, задевая ушибленною ногою за камни, – тогда городовой Капендюхин дёргает ремень и режет ему туго связанные кисти рук. Где-то за спиной раздаётся вопрос исправника:
– Кто?
– Зо слободы, ваше благородые, Бурмистроу!
– За что?
– Та буйство учиныв на базари!
И голос исправника горячо шипит:
– Дать ему там, сукиному сыну!
– Злушаю, ваше благородые!
Дали. Двое стражников уселись на голову и на ноги, а третий отхлестал нагайкой.
– Ты мне за это целковый платишь? – остановясь под дождём, пробормотал Вавила.
Одна за другой вспоминались обиды, уводя человека куда-то мимо трактиров и винных лавок. Оклеивая всю жизнь тёмными пятнами, они вызывали подавляющее чувство физической тошноты, которое мешало думать и, незаметно для Вавилы, привело его к дому Волынки. Он даже испугался, когда увидел себя под окном комнаты Тиунова, разинул рот, точно собираясь крикнуть, но вдруг решительно отворил калитку, шагнул и, увидев на дворе старуху-знахарку, сунул ей в руку целковый, приказав:
– Тащи две, живо! Хлеба, огурцов, рубца – слышишь?
А войдя в комнату Тиунова, сбросил на пол мокрый пиджак и заметался, замахал руками, застонал, колотя себя в грудь и голову крепко сжатыми кулаками.
– Яков – на! Возьми, – вот он я! Действительно – верно! Эх – человек! Кто я? Пылинка! Лист осенний! Где мне – дорога, где мне жизнь?
Он – играл, но играл искренно, во всю силу души: лицо его побледнело, глаза налились слезами, сердце горело острой тоской.
Он долго выкрикивал своё покаяние и жалобы свои, не слушая, – не желая слышать, – что говорил Тиунов; увлечённый игрою, он сам любовался ею откуда-то из светлого уголка своего сердца.
Но, наконец, утомился, и тогда пред ним отчётливо встало лицо кривого: Яков Тиунов, сидя за столом, положил свои острые скулы на маленькие, всегда сухие ладони и, обнажив чёрные верхние зубы, смотрел в глаза ему с улыбкой, охлаждавшей возбуждение Вавилы.
– Ты – что? – спросил он, отодвигаясь от кривого. – Сердишься, а?
Тиунов длительно вздохнул.
– Эх, Вавила, хорошая у тебя душа всё-таки!
– Душа у меня – для всего свободна! – воскликнул обрадованный Бурмистров.
– Зря ты тут погибаешь! Шёл бы куда-нибудь судьбы искать. В Москву бы шёл, в губернию, что ли!
– Уйти? – воскликнул Вавила, подозрительно взглянув на тёмное, задумчивое лицо. «Ишь ты, ловок!» – мельком подумал он и снова стал поджигать себя: – Не могу я уйти, нет! Ты знаешь, любовь – цепь! Уйду я, а – Лодка? Разве ещё где есть такой зверь, а?
– Возьми с собой.
– Не пойдёт!
Бурмистров горестно ударил кулаком по столу так, что зашатались бутылки.
– Я уговаривал её: «Глафира, идём в губернию! Поступишь в хорошее заведение, а я туда – котом пристроюсь». – «Нет, говорит, милый! Там я буду, может, десятая, а здесь я – первая!» Верно – она первая!
– Пустяки всё это! – тихо и серьёзно сказал Тиунов. Вавила посмотрел на него и качнул головой, недоумевая.
– Ты меня успокой всё-таки! – снова заговорил он. – Что я сделал, а?
– Это насчёт доноса? – спросил кривой. – Ничего! Привязаться ко мне трудно: против государь-императора ничего мною не говорено. Брось это!
– Вот – душа! – кричал Бурмистров, наливая водку. – Выпьем за дружбу! Эх, не волен я в чувствах сердца!
Выпили, поцеловались, Тиунов крепко вытер губы, и беседа приняла спокойный, дружеский характер.
– Ты сообрази, – не торопясь, внушал кривой, – отчего твоё сердце, подобно маятнику, качается туда-сюда, обманывая всех, да и тебя самого? От нетвёрдой земли под тобою, браток, оттого, что ты человек ни к чему не прилепленный, сиречь – мещанин! Надо бы говорить – мешанин, потому – всё в человеке есть, а всё – смешано, переболтано…
– Верно! – мотая головой, восклицал Вавила. – Ах, верно же, ей-богу! Всё во мне есть!
– А стержня – нету! И все мы такие, смешанные изнутри. Кто нас ни гни – кланяемся и больше ничего! Нет никаких природных прав, и потому – христопродавцы! Торговать, кроме души, – нечем. Живём – пакостно: в молодости землю обесчестив, под старость на небо лезем, по монастырям, по богомольям шатаясь…
– Верно! Жизнь беззаконная!
– Закон, говорится, что конь: куда захочешь, туда и поворотишь, а руку протянуть – нельзя нам к этому закону! Вот что, браток!
Гладкая речь Тиунова лентой вилась вокруг головы слободского озорника и, возбуждая его внимание, успокаивала сердце. Ему даже подумалось, что спорить не о чем: этот кривой, чернозубый человек славе его не помеха. Глядя, как вздрагивает раздвоенная бородка Якова Захарова, а по черепу, от глаз к вискам, змейками бегают тонкие морщины, Бурмистров чувствовал в нём что-то интересно и жутко задевающее ум.
– Гляди вот, – говорил Тиунов, направляя глаз в лицо Вавилы, – ты на меня донёс…
Вавила передёрнул плечами, точно от холода.
– А я тебе скажу открыто: возникает Россия! Появился народ всех сословий, и все размышляют: почему инородные получили над нами столь сильную власть? Это значит – просыпается в народе любовь к своей стране, к русской милой земле его!
Прищурив глаз, кривой налил водки, выпил и налил ещё.
– А долго ты пить можешь? – с живым любопытством спросил Бурмистров.
Бывалый человек спокойно ответил:
– Пока водка есть – пью, а как всю выпью, то перестаю…
Этот ответ вызвал у Вавилы взрыв резвого веселья: он хохотал, стучал ногами и кричал:
– Эт-то ловко!
Просидели до позднего вечера, и с той поры Бурмистров стал всем говорить, что Яков Захаров – умнейший человек на земле. Но, относясь к Тиунову с подчёркнутым уважением, он