Психолог, или ошибка доктора Левина - Борис Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта ее способность мгновенно погружаться в того, с кем она говорила, откликаться на любую твою интонацию, слово, недомолвку, молчание, взгляд – захватила Леву сразу же, как только он впервые попался Ире на глаза.
… Это не значит, кстати, что Ира была лишена чувства юмора – напротив, она постоянно подшучивала, подтрунивала, как бы поддергивала тебя, держала в тонусе, слегка вела за какую-то важную ниточку – и человек распрямлялся, расправлялся на глазах, вдохновленный и освещенный этим жестким, ярким лучом внимания.
Этот луч исходил, впрочем, не только от ее огромных глаз, скрытых большими стеклами очков-хамелеонов (то голубоватых, то розоватых; дорогие, кстати, были очки по тем временам), очков на серебристой цепочке, которые она снимала в минуты большой усталости, или когда хотела расслабиться, переключиться – кисть у нее была очень тонкой, длинные нервные пальцы, которые держали то очки, то сигарету (чаще сигарету, конечно), то вертели ручку, так вот, эти слегка дрожащие длинные нервные пальцы были второй важной составной частью Иры, которая поглощала Левино внимание иногда больше, чем глаза. Ему нравилось, что они длинные, что они нервные, что они дрожат, с заметными и каким-то неправильными костяшками, по его представлениям, вполне аристократические, пальцы настоящей дамы; в этот экзотический облик вписывались и ее наряды, странные, иногда яркие, ее резкие духи, ее чуть угловатая манера стремительно ходить и громко, неожиданно смеяться.
Но самым главным, притягательным, или отталкивающим (когда как) – в общем, весьма и весьма волнующим моментом был контраст этого законченного, цельного облика с полным отсутствием какой бы то ни было дистанции. Ира могла сказать и попросить что угодно, с обезоруживающей откровенностью, абсолютным доверием и даже, как порой казалось Леве, беззащитностью. Беззащитность в этом сильном, ярком, самодостаточном (и даже могущественном) человеке была той границей, за которой становилось не просто интересно, а очень интересно.
И конечно, за эту границу пытались проникнуть многие. Собственно, никакого другого пути и не оставалось. Говоря строго и сухо, если Ира Суволгина не пугала мужчину, она его обязательно увлекала.
Даже мужчину шестнадцати лет…
Впрочем, почему «даже»?
Итак, Лева попал в «Солярис». Сказать что-либо ясное и четкое по поводу этой части своей жизни он впоследствии решительно затруднялся. Есть вещи, которые одним словом не объяснишь, а рассказать тому, кто не видел, тоже никак не получается.
В клубе «Солярис» они (под руководством Иры Суволгиной) занимались психодрамой. Но сказать только это – значило бы ничего не сказать. Даже хуже, чем не сказать ничего. Сказать, что они в клубе «Солярис» занимались психодрамой, значило бы наврать. Грубо наврать. А врать по этому поводу было бы грешно. И глупо. Поэтому дальше в нашем повествовании внимательный читатель прочтет фрагмент, который, по большому счету, следовало бы пропустить. Но пропустить его автор никак не может. Честность ему не позволяет.
Ира Суволгина, грубо говоря, была энтузиастом общественного движения 70-х годов, которое не имело ни вразумительного названия, ни однозначного вождя, ни главной книги, ни ощутимых краев, ни сформулированной цели, – и тем не менее, оно было разлито в окружающей жизни, растворено в ней как важнейший фермент человеческой биомассы. Говоря совсем уж примитивно, это было движение слегка сумасшедших (и молодых) людей, которые возились с ребятами. С такими ребятами, как Лева.
У адептов этого движения, казалось бы, не было ничего общего, да и не могло быть, загасили бы сразу, зажали в зародыше, это были скорее атомы, каждый из которых двигался с бешеной скоростью по своей орбите, по своей непонятной траектории, не сталкиваясь с другими, а лишь имея их в виду. Этим «атомам» было несть числа – коммунары, педагоги-новаторы, каэспешники, театральные студийцы, искатели и копатели могил времен Великой Отечественной войны, туристы-неформалы, совсем уж засовеченные (в смысле советские) комштабисты с вечно нестираными, жеваными пионерскими галстуками на зеленых полуармейских рубашках (к кончикам этих галстуков всегда добавляли что-то свое, свои подшитые кончики – голубые, оранжевые, черные, чтобы выделяться), экологи, биологи, археологи, психологи. Все это Лева тщательно подобрал в памяти потом, пытаясь понять, в каких же, черт побери, пенатах прошли его главные юношеские свершения (в том числе и самое главное), на каком фоне; он даже полистал книгу Саши Тарасова, исследователя этого странного мира, где тот раскладывал все эти «объединения» по полочкам, чтобы прислонить к политике, и получалось, что ближе всего вся эта шушера была к анархо-синдикалистам, типичное молодежное левое движение (если по-западному), только по-русски рыхлое, бесформенное, бескрайнее, безбрежное и бесконечное.
Бесформенность и рыхлость этого движения Леву (взрослого, нынешнего Леву), честно говоря, вполне устраивала: он бы не хотел в юности быть членом какого-то клана, какой-то яростной секты, какого-то глубоко законспирированного кружка, даже и диссидентского (хотя по тем временам это было и благородно, и правильно, и красиво), – вот не хотел бы, и все.
А почему? – не раз думал он над этой своей брезгливостью (интеллектуальной, конечно), над нежеланием никуда вписываться и ни с чем сливаться. И не мог найти понятного и исчерпывающего ответа. Это присущее ему чувство дистанции, безопасной дистанции с чем-то и кем-то, кто претендовал на него целиком, сопровождало его потом всю жизнь, даже в отношениях с женщинами, и тем более в отношениях с мужчинами, а уж про трудовые коллективы и общественные организации нечего и говорить. При этом Лева был вполне терпим ко всему, что его окружало. Ко всем порядкам. Ко всем обычаям данных мест. Ко всем укладам и образам жизни, какие встречались ему на пути. Ко всем символам веры. Ко всем людям. Ко всем отношениям.
Но как только доходило до дела… То есть до момента полного слияния, когда отдельной личности уже не существует, а есть только общий порыв… Или, скажем, до момента истины, когда люди подписывают коллективные письма, выходят из рядов или вступают в них, встают грудью на защиту или гневно осуждают… Или до того известного момента, который хорошо знаком каждому русскому человеку, когда не напиться в хлам вместе со всеми (или не заняться развратом) – тяжкий, смертельный грех… Вот тут, ровно в этот самый момент, внутри у Левы что-то щелкало, поворачивался тумблер, отключающий встречное движение, и он делал постное лицо, кислую мину, начинал мычать что-то невразумительное, лихорадочно бегать глазами, ища повод или выход, люди вокруг него сначала скучнели, потом обижались, потом выталкивали его вон, чтобы не мешался под ногами – а потом все как-то более или менее приходило в норму. Оно приходило в норму как-то само, без напряжения и без раздражения, и Лева продолжал дальше сливаться со всеми в общем порыве, но лишь до того определенного момента, когда…
Иногда, впрочем, ему постфактум сообщали, что он (ты только не обижайся) человек с обманчивой внешностью, с обманчивым поведением, с обманчивой податливостью, с обманчивой добротой, в общем, обманщик, скользкий тип, хотя и хороший парень.
Но поскольку ему это все-таки сообщали, укоризненно, но откровенно, взглядом и словом, спьяну и стрезва, между прочим и напрямик, – Лева делал вывод, что поступает все-таки правильно и не скрывает от людей этого своего ужасного качества, от которого и сам, что уж тут говорить, сильно порой страдал.
Особенно сильно страдал Лева, если ему сообщали об этом женщины, слегка разочарованные его тормозным характером. Если же ему об этом сообщали мужчины, он просто предавался тихой скорби и философским размышлениям.
В юности Лева часто пытался понять механизм этого торможения, этого изъяна, этого недостатка – ибо нормальный человек, как ему казалось, либо избегает ситуаций, в которые не хочет попадать, либо уж плывет по течению, отдается стихии, в которую попал, третьего не дано, но Лева всегда выбирал именно третье, мучительное, глупое и неловкое положение вещей – так вот, в юности он пытался понять, почему так, а потом плюнул и перестал.
То есть поступил разумно…
Если же спросить об этом предмете мое (автора этой книги) мнение, то ответ вряд ли устроил бы Леву, и я не уверен, что устроит он и читателя: автор не знает, к какой породе людей надо отнести Леву. Здесь действует принцип отражения (или обратного взаимодействия) – поскольку Лева и сам никогда не относил себя ни к какой группе или породе, то и любая группа или порода тоже (ну как бы в ответ) с негодованием, если б могла, исключила его из своих рядов.
Но об этом потом…
Так вот, в те годы, о которых идет речь, Ира Суволгина, женщина двадцати пяти лет, была страстно увлечена психодрамой.