Мицкевич - Мечислав Яструн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Портрет был только мертвой маской в сравнении с живым, переменчивым лицом. Он бессилен был выразить душу этого человека. Портрет был столь же невыразительным, как и общепринятые французские светские фразы, которые бездумно слетали, с уст гостей, когда они представлялись и здоровались. Сквозь черты этого лица, как темный пейзаж сквозь завесу тумана, проступали черты африканского прадеда: нижняя челюсть была несколько выдвинута вперед, толстые губы гармонировали с темными вьющимися волосами, рыжеватые бакенбарды оттеняли белый воротничок; галстук был завязан несколько капризно, небрежно, на байроновский манер.
Пушкин разговаривал с непринужденностью светского человека. В несхожести его с прочими собравшимися было что-то от прелести неведомого мира.
Веневитинов, красивый высокий юноша с девичьим лицом, нечто вроде Ахима Арнима русской поэзии, был полной противоположностью Пушкину. Говорил мало, почти не улыбался…
Веневитинов был одним из первых русских поэтов, которые восторгались поэзией Гёте и немецких романтиков. В эти тягостные времена для Веневитинова и его друзей бегство в страну мистической философии было самозащитой, спасением от духовной смерти. Действительность сделалась слишком жестокой, чтобы они могли ее принять. Союз Пушкина с «любомудрами», как называли в Москве этих юных романтиков, едва ли мог остаться продолжительным.
Пушкин был воспитан на французских образцах, любил классическую поэзию Шенье, его поэтическая фраза впадала в горацианское русло, в ней была латинская сладость, чуждая мрачному тону немецкой романтики. У Пушкина не было вкуса к абстракции, к холодному, отвлеченному мышлению. Земные образы оживляли его поэзию. Философия Шеллинга не нашла в нем понятливого ученика. Его чародейство повиновалось законам русской земли, русского климата и исторической эпохи.
Впрочем, как это ни странно, величайший поэт России был потомком африканца Ибрагима Ганнибала, который дослужился до чина генерала артиллерии в войсках Петра Великого.
Бурный темперамент не однажды диктовал Пушкину резкие эпиграммы, которые создали ему множество врагов. Остроты Пушкина дразнили правительство, которое как огня боится показаться смешным хоть в чьих-нибудь глазах. Никто не мешал ему писать о любви Онегина к Татьяне, воспевать красоты земли и неба, но это не насыщало поэта, который ценил язвительную и мятежную риторику «Дон Жуана» и «Дон Карлоса».
Он читал теперь по рукописи отрывки из своей драмы. Читал голосом ясным и спокойным. Заметно было, что он избегает аффектации, что совершенно сознательно, быть может насилуя свой темперамент, умеряет голос, сглаживает акценты чувств, обрезает крылья чрезмерно патетическим тирадам.
Веневитинов, Погодин, Соболевский, Рожалин[82], Киреевские, Мицкевич слушают диалоги «Бориса Годунова», произносимые автором в одно и то же время буднично и проникновенно. Русские, привыкшие к стиху Ломоносова и Державина, поражены и удивлены безыскусственностью и волшебной легкостью пушкинского языка. Они то и дело вскакивают с кресел, прерывают чтение рукоплесканиями. «Некоторых охватил жар, — записал наблюдавший эту сцену Погодин, — других пробирала дрожь… Долго смотрели друг на друга, а потом бросились к Пушкину; начались объятия, гомон, смех, полились слезы…»
Мицкевич произнес только одну-единственную фразу: «Tu Shakespeare eris, si fata sinent». Фраза эта не звучала фальшиво в тот миг, когда впечатление от чтения было еще свежо. Почему он произнес ее по-латыни? Для того ли, чтобы она приобрела весомость римской эпитафии, или просто шутки ради, дабы разрядить чрезмерно напряженную атмосферу?
Пушкин, как только отложил рукопись, совершенно переменился; лицо его снова приобрело непринужденное выражение, на полных губах заиграла добродушная улыбка.
Спустя несколько месяцев после знакомства с Пушкиным Мицкевич писал Одынцу[83]: «Как-нибудь напишу о нем более пространно; теперь лишь добавлю, что я знаком с ним и мы часто встречаемся. Пушкин почти одного со мной возраста (на два месяца моложе), в разговоре очень остроумен и увлекателен; он много и хорошо читал, знает новейшую литературу; его понятия о поэзии чисты и возвышенны. Написал теперь трагедию «Борис Годунов»; я знаю из нее несколько сцен в историческом жанре, они хорошо задуманы, полны прекрасных деталей».
Мицкевич медленно привыкал к новой жизни в чужом городе. Он обладал способностью, вернее даром, привлекать к себе людей, сам о том не думая. В одних пробуждал к себе уважение, в других интерес. Те, кому удалось сблизиться с ним, дарили его тем наиболее бескорыстным чувством, которым мужчина может наградить мужчину, — пониманием. Это были люди, для которых каждое новое поэтическое творение, где бы оно ни возникло, было откровением. Признавали, как это тогда говорилось, братство высших духовных интересов. Каждое новое стихотворение Гёте принимали тут с восторгом, его комментировали и многократно переписывали. «Веселые. вечера, — по свидетельству Погодина, — происходили один за другим у Киреевских за Красными воротами, у Вяземского, у Погодина, у Соболевского на Собачьей площадке, у княгини Волконской[84] на Тверской. Мицкевич проявил дар импровизации. Приехал Глинка, товарищ Соболевского… Была, значит, и музыка».
* * *Разговоры Мицкевича с Пушкиным не записали ни Ксенофонт Полевой[85], ни Малевский. Они не хотели идти по стопам Эккермана[86]. Конечно, это были беседы беглые, неточные, ускользающие от пера, которое тщилось бы их увековечить, текучие, как текуче каждое мгновение жизни. Оба поэта были заняты великим множеством дел значительных, важных и пустяковых, подчинялись настроениям и капризам эпохи и окружения. Нам, в отдаленной перспективе, эпоха эта кажется тихой и упорядоченной, почти манящей, как, скажем, влечет нас войти в свою глубь полотно старого мастера, но, когда мы приближаемся к нему, нас отталкивает плоскостность измазанного красками холста.
Во всяком случае, бесспорно одно, что на протяжении одного или двух вечеров, уединившись в обществе беседующих друзей, Пушкин и Мицкевич говорили о будущем, следовательно, о том измерении, которое, как и прошлое, присутствует в человеческих расчетах и грезах, но только гораздо более заманчиво, ибо незримо. В государстве царя Николая Первого эта категория времени, которой не касался ни один летописец, хотя бы он был талантливей самого Карамзина, была еще чем-то совершенно иным, чем в других странах. Чтобы жить, чтобы вытерпеть отталкивающее настоящее, нужно было размышлять о будущем. Только там сияло солнце и простирались безмерные просторы вольной жизни.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});