Самшитовый лес - Михаил Анчаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага, — сказал Сапожников. — И ты… И остальные… Только ты мешаешь своей третьей сигнальной системе действовать, как ей положено.
— А ты?
— Стараюсь не мешать.
— А что ты для этого делаешь? Сдвигаешь брови? Собираешь волю в кулак? Напрягаешься, в общем, — так? Пыхтишь?
— Расслабляюсь.
— Ну, а дальше?
— Не скажу.
— Почему?
— Вы безжалостные, — сказал Сапожников. — У вас не получится.
— Ну ясно, — сказал Глеб. — Сошествие Сапожникова в Марьину Рощу.
Остальные улыбались.
И Сапожников впервые увидел, что у Глеба огромные зрачки, как будто он глядел в темноту.
— Ладно, не злись, — сказал Сапожников. — Вот Барбарисов сказал, что кинопленки не хватит, если с телевизора снимать. А зачем она?
— То есть?
— Если свет превратить в электрические импульсы… ну как в фотоэкспонометре…
— То что?
— То их можно записать на магнитофонную ленту и, значит, можно снова воспроизвести — будет изображение… А можно стереть ненужное… Представляете? Лекцию читают Ландау и Капица, а записывают кто хочет, а потом воспроизводят… Глеб, давай заявку подадим?
— Уволь.
— Почему?
— Это невозможно.
— Разве я не логично рассуждаю?
— Рассуждений для заявки мало. Это одно. А потом, если такая простая мысль пришла в голову тебе, будь уверен, пришла еще кому-нибудь… И если этой штуки нет, значит, почему-то не получается… Жизнь коротка, Сапожников. Логично? Жить надо. А не заниматься выдумками.
— Нет, — сказал Сапожников. — Не логично. Если не заниматься выдумками, жизни не будет. Мы сейчас все живем, потому что кто-то занимался выдумками. С тех пор как у человека мозг, жизнь и выдумки — это одно и то же, Глеб… Глеб, а хочешь, я еще чего-нибудь придумаю? Например, вечный двигатель? Нет, не пугайся. Не такой, который энергию берет ниоткуда, а который откуда-нибудь… Ну, вроде ветряка, что ли? А, Глеб? Или придумаю, лак лечить рак?.. Или решу теорему Ферма?
— Братцы, — сказал Костя Якушев, — а за что вы Сапожникова ненавидите?
— За это, — сказал доктор Шура.
— Ну что ты, Костя, — сказал Глеб. — Нам просто горько смотреть, как у Сапожникова живот растет. А ведь был такой стройный.
— Нет… Раньше я живот втягивал, а теперь выпячиваю, — сказал Сапожников. — Чтобы штаны не падали… Штаны у меня без ремня, вот поглядите… Глеб, ты очень ладный и красивый. Ты похож знаешь на кого?
— На кого?
— На Николая Первого… Шучу, шучу… Николай к способным людям плохо относился, а ты сам еще не знаешь, как ты относишься, правда?
— Зато Пушкин еще при жизни устарел, — сказала Мухина, искусствовед из хорошей семьи. Она присматривала Глеба в мужья.
— Заткнись, — сказал. Глеб. — А лучше — пошла вон.
Мухина не обиделась.
А Сапожников замолчал. Странная и нелогичная к разговору мысль вдруг пришла ему в голову. Ему почудилось, что Глеб должен умереть какой-то удивительной смертью. Так и получилось много лет спустя, но до этого еще была бездна времени, и в эту бездну много чего унеслось, и поэтому она мелькнула как один день. И когда они снова встретились с Глебом, оказалось, что ничего не изменилось между ними. Потому что оба как сразу поняли друг друга, так и дальше пошло. Они только себя не могли понять, тянет их друг к другу или отталкивает.
Ну, тут как раз институт кончился.
Шесть лет армии, да пять лет не тот институт, да восемь лет неудачного брака — это сколько будет? Девятнадцать лет из жизни долой. Из жизни в том смысле, что можно было их потратить на дела более продуктивные. А как об этом узнать заранее? Разминировать планету надо было или нет? Надо. Учиться систематически надо? Наверно, тоже. Профессия есть профессия. Жениться надо? Вот тут логика спотыкается. Черт его знает. Надо, наверное. Но только как-то не так. А как?
Каждая любовь — это исключение.
А что такое исключение? Исключение — это первый звонок завтрашнего правила. Или вчерашнего. Вот тут и догадайся, почему от исключения отмахиваются.
Идеи плясали, как искры над костром. Не заметил, как начал тлеть торф под ногами, уползал в сторону подземный пожар. И вдруг в стороне мелькнули языки пламени, и вот уже золотая сосна детства стоит в оранжевых лохмотьях и сажа летит черными ласточками. Эгей!! Где мое детство, золотые кони заката и рассвета? Почему зима на дворе и ничего нельзя изменить? Уходят милые, уносят клочки сердца, и догорает золотая сосна.
Перед смертью мама подозвала его, и он сел на стул возле кровати.
— Я умираю, сынок, — сказала она с трудом. — Больше не могу… Ничего не говори.
Сапожников ничего и не мог сказать, даже если бы старался.
— Тебе неинтересно знать, что я чувствую?
Сапожников пытался продохнуть лютый комок.
— Я хочу тебе рассказать… чтобы, когда ты будешь умирать, ты бы меньше испугался.
Сапожников много раз видел, как умирали — и мгновенно и медленно. И, может быть, еще больше читал об этом. Да нет, конечно, больше читал, чем видел. Потому что, когда он видел смерть, он был занят смертью или собой, а когда читал — думал о том, что читал, то есть жил. Но он никогда не читал и не видел, чтобы умирали так, чтобы другие не испугались того, что им тоже предстоит.
— Это не страшно, сынок… Я знаю — что-то во мне скоро оборвется…
Пятно солнца ползало по мухам, по стене. Гудели дальние городские машины.
— Мне кажется, я знаю, почему мне не страшно… Я никогда не жила для себя.
Мухи готовились жить вечно, потому что у них не было сознания.
— Ма…
— Прогони их… — сказала мама.
Сапожников взял вафельное полотенце со спинки кровати и махнул по солнечному пятну. Мухи воскрылили к стеклянному абажуру и, покружив, вылетели в открытое окно. Сапожников сел на пол у кровати.
— Пришел в себя? — спросила мама.
Сапожников кивнул.
— Мы не мухи… — сказала мама. — Сынок, опустись вниз… там у забора… нет… заборы давно сломали… Там в зеленой траве всегда росли желтые одуванчики… нарви… принеси мне…
— Да, мама… — сказал Сапожников.
И кинулся из комнаты, из квартиры вниз по лестнице, из дома. Рвал желтые нежные цветы и скрипел зубами.
Обратно он шел медленно.
Пока его не было, она вдруг села на кровати и попросила свою театральную сумочку. Ей не отказали. Она вынула оттуда и раскинула на одеяле листочки с выцветшими песнями и романсами, которые уже давно никто не пел, и начала сперва тихонько, потом все громче петь. Эти песни. Одну за другой. Голос ее становился все громче и страшнее. И все вышли из комнаты. А потом что-то щелкнуло у нее в горле. Голос превратился в хрип. И она медленно повалилась обратно на подушку. Хрип был равномерным, как дыхание.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});