Ломоносов: поступь Титана - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Котельников провожает Ломоносова до гардероба. Привратник, заслышав стукоток окованной трости, уже торопится навстречу. Облачив Михайлу Васильевича в епанчу, он норовит застегнуть и пуговицы, но Ломоносов отстраняет его:
— Сам, Егорыч…
Привратник топчется возле, не зная, чем бы угодить могучему академику и такому доступному, приветливому человеку. А тот вдруг обращается к нему с вопросом:
— А скажи-ка, братец, когда ты служил при Петре Алексеевиче и вы брали фортецию, как держались в городе? Сильничали?..
— Как можно, Михал Василич! — хлопает глазами старый бомбардир. — Николи!
— А что бывает солдату, коли он позарится?..
— Лишен будет живота, — рапортует старый вояка. Устав, писанный государем, он помнит и чтит.
— Спасибо, братец! — кивает Ломоносов, прикладывая руку к сердцу. Для него такой ответ лучше всякого подарка в день небесного воителя, Архангела Михаила. — Спасибо!
19
Михайла Васильевич, устало отдуваясь, подымается по беломраморным ступеням Академии. Двадцать лет назад он взлетал подвысь ястребом. Ныне без подпорки уже не обойтись. Годы. Чай, полвека минуло, как явился на свет Божий. Большие годы!
Сверху, из-за балюстрады, доносятся прерывистые возгласы и посмешки, а когда он достигает промежуточного яруса, то явственно слышит торопливые шаги. Опять что-то затеяли, канальи!
В торце лестницы меж этажами воздвигнута поминальная доска: здесь вывешиваются реляции, рескрипты и прочие академические распоряжения и документы. Взгляд Ломоносова, зоркий и пронзительный, как всегда, выхватывает главное. Что нынче главное на этой доске? То, чего не было намедни и что помещено на самом верху — тот немецкий папир с торговой маркой Гейдельберга, который выписывает для нужд Академической грыдоровальни и типографии герр Тауберт. Одного взгляда академику Ломоносову достаточно, чтобы прийти в ярость. Огонь в груди вскипает, ровно пламя в горниле. Сердце бухает, аки било многопудового Реута. Но ни единого звука, ни единого плеска не вырвется наружу. Управлять своими чувствами за два десятка лет он — слава Богу! — научился. Школа была знатная, уроков получил немерено. Вот и теперь он находит силы удержаться, ни жестом, ни взглядом не выдав своего смятения, дабы лишить удовольствия академических крыс, кои исподтишка наблюдают, потирая потные лапки. Лишь дубовая палка громче обычного дубасит карарский мрамор. Поднявшись наверх, Ломоносов степенно, как ни в чем не бывало пересекает циркумполярный зал и, оставляя позади себя недоуменно-постные физиономии, скрывается за дверями Географического департамента. И только уже здесь, в своем заведовании, самообладание оставляет его. Тяжело рухнув в кресло, Михайло Васильевич смахивает с головы докучный парик и обхватывает ладонями горячее чело: колокольное било раскачивается все сильнее и сильнее, и ему блазнится, что вот-вот оно разнесет вдребезги его раскаленный череп. Во рту сухо. Пить! Взгляд тянется к хрустальному кувшину, но мозг командует не сметь — уже давно он, Ломоносов, не прикасается в Академии к воде, подчас мучительно одолевая жажду. Да токмо ли вода тут опасна! — кажется, сам академский воздух напитан тлетворным, пуще того — смертельным ядом.
Слухи по столице носились давно, едва ли не с того дня, когда произошел дворцовый переворот. Понятно было, что тех, кои участвовали в событиях 28 июня, новая государыня оделит милостями. Перечислялись братья Орловы, молодица Дашкова, племянница графа Воронцова; сам Михайла Ларионович Воронцов, Никита Иванович Панин, наставник наследника; и даже Гришка Теплов… Но уж никак не думалось, что среди сестер, коим достанутся серьги, окажется и Тауберт. А вот полюбуйтесь: пожалован статским советником и не в пример прежнему куда более крупным денежным окладом. Спрашивается: за что? За какие такие заслуги? За какие подвиги да деяния бывший обер-библиотекариус Тауберт поставлен выше его, профессора Ломоносова, в чине? Оказывается, за то, что набирал в академической словолитне державный манифест. Набирал да печатал — только и всего. Зато теперь теми же литерами, токмо крупнее манифеста, Тауберт набрал выдержки из указа, особо выпятив свое имя и новый чин. Зачем? Да затем, чтобы показать и утвердить, кто отныне в Академии есть и будет подлинный и единственный хозяин.
— Ну, будет! — Ломоносов хряпает по столу обеими руками — чернильный прибор от удара подпрыгивает, пятная брызгами зеленое сукно. Терпению Михайлы Васильевича наступил предел. — Будет! — уже тише повторяет он, ставит чернилонку на место, подвигает к себе чистый лист комментарной бумаги и берется за перо. Что за напасть! В горлышко чернилонки перо попадает не сразу. Но то полбеды. Беда в том, что дрожит рука, не в силах вывести даже слово. Из-под пера лезут каракули, по листку брызги порскают — вот как расходилось его ретивое. Отпихнув на край испорченный лист — еще сгодится на черновик, — Ломоносов берется за другой. Увы — этот тоже испорчен. Рука явно не в ладу с мыслью. Что же делать? Оставить затею на опосля? Так душа еще более изболится, коли ноне же не завершить задуманное. Надо попробовать вдругорядь, ужели не выйдет.
В двери просовывается голова в циркулярном штудиозном парике. Кто там? А, это Илейка Аврамов, штудент геодезии.
— Подь сюда. — Ломоносов манит его пальцем. Они сговаривались обчертить северную кромку Новой Земли, коя уточнена последней экспедицией. Да нынче не до того — в другой раз буде, — а теперь надо завершить задуманное. Ломоносов показывает глазами на стул, подвигает лист бумаги и протягивает перо, дескать, садись пиши.
Илейка, крепкий, румяный молодец, послушно кивает.
— Титло посередь, а опосля с красной строки… — наставляет Михайла Васильевич.
Илейка опять кивает и окунает перо в чернилонку. «Всепресветлейшая, державнейшая…» — выводит он под диктовку первую строку. И от сей строки, а точнее персоны, к которой его пером обращается профессор, на курносом носу Илейки выступает испарина.
Прошение состоит из пяти частей. Они точно крутые ступени. Труднее всего Илейке дается последняя, он аж покряхтывает от усердия. Ноне потому, что она втрое более предыдущих, а оттого, что здесь обнаруживается самое главное, чего ради профессор бьет челом государыне: он просит об отставке. Слова эти даются трудно и писцу, а того труднее самому Михайле Васильевичу. Он диктует их, тяжело дыша, ровно булыги речные ворочает.
Как и полагается, в концовке челобитной ставится имя писаря, что Илейка делает с особым тщанием. А завершается все подписью просителя: «К сему прошению коллежский советник Михайло Васильев сын Ломоносов руку приложил». С рукой Михайла Васильевич совладать по-прежнему не может, да роспись все же выводит, осаживая дрожь другой рукой.
Илейка, оставив перо, сидит насупленный и растерянный. По всему видать, ему шибко хочется о чем-то спросить, да только мнется и ерзает, не ведая, куда деть свои долгие руки. А в светлых круглых глазах его, кои зыркают исподлобья, кажись, зреют, точно роса поутру, слезы. Михайла Васильевич понимающе крякает. Илейка Аврамов — парняга башковитый. Жалко будет расставаться. И с ним, и с другими молодцами. Их с дюжину наберется, толковых молодых русачков, коих — уйдет он, Ломоносов, — начнут травить немтыри. Да что же делать, коли сил боле нету!
Положив на прибор перо, Михайла Васильевич откидывается на спинку кресла.
— А теперича, братец, спроворька мне извозчика, — просит он. — Мой Сенька токмо к обеду прикатит. А мне надобно немедля…
Пока Илейка обретается на посылках, Михайла Васильевич растопляет на спиртовке сургуч, потом скручивает прошение в трубу и запечатывает бумагу своей именной печатью.
Тут как раз возвертается Илейка. Что такое? На нем лица нет. А, это он прошел через академический крысятник. Да, брат, это все едино, что матросу али солдатику попасть под шпицрутены. Не замордуют, так до костей издерут. Сие на этой шкуре испытано. А то, что на тебе нет никакой вины, так для тех крыс вовсе ничего не значит. Ты виноват уже хоша бы в том, что ты — русский, что ты дерзнул проникнуть в святилище науки, куда вход варварам заповедан, а главное, в чем твоя провинность, что ты якшаешься с Ломоносовым.
Запихнув в карман кафтана парик, Михайла Васильевич прощально окидывает чертоги Географического департамента. Взгляд его останавливается на просторной карте Ледовитого океана. Вот где волища! Здесь — в Академии, в столице, в державе — воли нет. Она там, на краю земли, в океан-море, росская воля.
Нахлобучив на голову черную треуголку, Ломоносов, сопровождаемый Илейкой, выходит наружу. Опять со всех сторон доносятся шепотки, опасливые пробежки, но он не удостаивает академическую мелюзгу даже взглядом. Лишь кивает Адодурову и, стуча по мрамору палкой, спускается вниз.