Гусман де Альфараче. Часть первая - Матео Алеман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для посетителей победней были у нас в запасе лакомства вроде тех, какими угостили меня, а потому всякий, кто приходил к нам пеший, уходил конный.
А если что забудешь или плохо положишь — пиши пропало! Сколько краж, вымогательств, бесчинств, преступлений творится в трактирах и на постоялых дворах!. Не боятся здесь ни бога, ни его служителей, ни судей. На плутов-трактирщиков нет управы, судьи всегда на их стороне и, возможно, подкуплены, хотя в это трудно поверить. Как бы то ни было, тут необходимо навести порядок, ибо нарушаются законы, а дороговизна передвижения мешает торговле. Люди боятся иметь дело с содержателями трактиров и постоялых дворов, где грабят средь бела дня, взимая непомерную плату за ничтожные услуги. Столько наглых проделок я здесь видел, что ввек не перескажешь. Доведись нам услышать о подобных беззакониях в чужих краях, мы называли бы тамошних жителей дикарями, а когда это творится у нас на глазах, нам и горя мало. Посему улучшение дорог, мостов и трактиров, дабы оживить торговлю и передвижение, требует не меньше заботы, чем важнейшие государственные дела. Правда, мне-то, когда отсюда выберусь, уж недолго придется бродить по свету.
ГЛАВА II
о том, как Гусман де Альфараче ушел от трактирщика и направился в Мадрид, куда прибыл заправским пикаро
Жилось у трактирщика привольно, но по моим большим замыслам мне все было мало. К тому же дорога была людная, а я сгорел бы со стыда, ежели бы кто из знакомых увидел меня здесь, да еще в такой должности. Мимо нас проходили мальчишки-бродяги примерно моих лет и роста — у одних водились деньжата, другие просили милостыню. Я сказал себе: «Что же я, черт возьми, хуже и трусливей всех? И я не робкого десятка, авось не пропаду». Готовый стойко и бодро снести любые невзгоды, я распрощался с трактирщиком и пошел дальше, наведываясь к его собратьям по мадридской дороге. Теперь в моем кошельке уже бренчали медные монеты, добытые честным трудом и разными плутнями.
Денег было не много, они быстро растаяли. Тогда я стал побираться. Порой мне совали полкуарто, а чаще говорили: «Бог подаст, сынок». Как выклянчу два-три полкуарто, наемся «за здравие» добрых людей, а вот с «бог подаст» приходилось туго — хоть пропадай. Подавали скудно: год выдался неурожайный по всей стране: и если в Андалусии было плохо, то в Толедском королевстве[110] и того хуже; чем дальше от моря, тем сильнее голод. Тогда-то и услышал я поговорку: «Храни тебя бог от болезни, что спускается из Кастилии, и от голода, что подымается из Андалусии».
Попрошайничество приносило так мало доходу, а давалось мне так трудно, что я совсем приуныл. Начал я продавать с себя одежонку, решив не просить подаяния, хоть и был в крайности. Одну за другой спускал я свои вещи то за деньги, то в обмен на еду, то в заклад. И в Мадрид пришел, как настоящий галерник, в одних штанах и сорочке, старых, грязных и рваных, — все лучшее я проел. Тщетно обращался я ко многим с учтивыми просьбами и предлагал свои услуги; взглянув на мои лохмотья, никто не верил моим словам и не ждал от меня хороших дел; люди не решались впустить в дом и взять в слуги такого грязного оборванца. Меня принимали за воришку-пикаро, у которого лишь одно на уме — обобрать хозяев и дать тягу.
Чтобы не умереть с голоду, я и впрямь заделался пикаро. Прежде мне было стыдно даже домой вернуться, но, побродив по белу свету, я на дорогах растерял свой стыд; видно, слишком тяжел этот груз для пешехода, а может, он исчез вместе с моим плащом и капюшоном. Вот это, пожалуй, вернее, ибо с той самой поры появились у меня первые приступы ломоты и озноба — предвестники грядущего недуга. К черту былой стыд, не знать бы его никогда! Я сразу повеселел и уже без стеснения позволял себе то, что прежде почитал зазорным; голод и стыд в ладу не живут. Как глупый юнец, я рассудил, что в прошлых бедах повинна моя трусость, а трусом быть — добра не нажить; и я стряхнул с себя стыд, словно то была гадюка, укусившая меня за палец.
Я прибился к стае соколят мне под стать, на лету хватавших добычу. Стараясь сравняться с ними, но не зная, с чего начать, я покамест помогал им в работе, шел по их стопам, перенимал их ухватки и тем добывал свои гроши. Так мало-помалу я обследовал берега и прощупывал дно. Отведал я и монастырского супа[111]; это было дело верное, да уж слишком точно приходилось заводить часы — чуть опоздал, уходи не солоно хлебавши. Зато я научился быть учтивым гостем: терпеливо дожидаться и не заставлять хозяев ждать себя.
Однако вечная забота о еде и праздность удручали меня. В то время я уже овладел игрой в табу, пальмо и ойуэло[112], а затем от начального курса перешел к среднему и постиг игру в пятнадцать, в тридцать одно, кинолу и примеру. Усвоив и эти науки, я приступил к высшему курсу и вскоре наловчился класть противника на обе лопатки клычком и накладкой[113]. Свое привольное житье я не променял бы на достаток моих предков и быстро входил во вкус столичной жизни. С каждым часом оттачивался мой разум и росла сноровка; я видел, как другие парнишки, моложе меня, начинают с грошей и наживают состояния, едят вволю, не попрошайничая и не дожидаясь подачек, а чужой хлеб рот дерет, в горло нейдет, хоть и подаст его родной отец. Чтобы наслаждаться этим раздольем и не бояться наказания за бродяжничество, я приспособился носить посильную для моих плеч поклажу.
Братство ослов весьма многочисленно, ибо туда допущены и люди; ослы по простоте своей стараются для них и, облегчая труд хозяину, покорно перетаскивают на себе нечистоты. Но есть среди людей столь низкие души, что отбирают у осла его корзину и нагружают ее на себя, лишь бы на асумбру[114] вина заработать. Вот какова власть спиртного.
Но не будем отклоняться в сторону. Признаюсь, на первых порах работал я вяло, неохотно, а главное, трусил — дело было новое, давалось мне туго, и привыкал я к нему с трудом, ибо первые шаги всегда тяжелы. Но, вкусив сладкого житья пикаро, я без оглядки пустился по этой дорожке. Славное это ремесло, да какое прибыльное! Не надо тебе ни наперстка, ни катушки, ни иглы, ни клещей, ни молотка, ни сверла — ничего, кроме лукошка, как у братьев из монастыря Антона Мартина[115], и хоть далеко тебе до их святости и благочестия, будешь и при деле, и при деньгах. Сытная еда без тяжкого труда, приятное занятие, и никаких тебе забот и хлопот.
Часто думал я о превратности своей короткой жизни, о неразумии моих родителей, которые заботились о чести, платя за нее дорогой ценой. «О, как тяжко бремя чести! — говорил я себе. — Какой металл сравнится с нею весом? Сколько обязанностей гнетет несчастного, вынужденного ее блюсти! Как осмотрительно и осторожно он должен ступать! Сколько опасностей и угроз! Как высоко натянут и как непрочен канат, по которому он ходит! Сколько бурь ждет его в плаванье! В какую пучину ввергает себя, в какие тернистые дебри углубляется тот, кто полагает, будто его могут обесчестить язык грубияна и рука наглеца, ибо нет силы, нет власти человеческой, что смогла бы помешать их мерзким словам и делам».
Не иначе как сам сатана по злобе своей наслал на человека это безумие! Словно мы не знаем, что честь — дочь добродетели, что лишь добродетельный достоин почтения и никто не отнимет у меня чести, покуда не отнимет ее источника — добродетели. Только моя жена — так принято думать в Испании — может обесчестить меня, запятнав свою честь, ибо муж и жена — одно целое, одна плоть, и честь у них общая; а все прочее — бредни, вздор и химеры.
Блажен тот, кто обо всем этом знать не знает, ведать не ведает. Когда бы у человека, который ставит честь превыше всего, открылись глаза и он рассудил беспристрастно, сколько от нее вреда, то, думаю, он поспешил бы сбросить это бремя и ради чести пальцем бы не пошевелил. Как трудно ее приобрести и как хлопотно сохранить! Как опасно ею обладать и как легко утратить в глазах людских! А ежели тебе суждено жить среди черни, то для человека, желающего пройти свой путь спокойно, фортуна не может измыслить горшей муки в жизни сей. Но хотя все видят, что это так, мы готовы душу положить за честь, словно в ней спасение души нашей.
Честь свою ты видишь не в том, чтобы одеть нагого, накормить голодного, честно исполнить порученную тебе службу, а также многие другие дела, о коих умолчу; грехи свои ты сам знаешь, да не признаешься, надеясь, что авось сойдет и люди не догадаются, хотя всем они известны; я же не стану о них писать и указывать на тебя пальцем. А потому честь твоя — дым и даже того менее.
Нет, ты полагай свою честь в том, чтобы снабдить больницы и богадельни добром, которое гниет в твоих погребах и кладовых, ибо у тебя и мулы спят на простынях и под одеялами, а там сын человеческий дрожит от холода. У тебя лошади лопаются от сытости, а у твоего порога бедняки умирают с голоду. Вот честь, которой следует желать и искать, а то, что ты зовешь честью, вернее было бы именовать гордыней и чванством; они в сухотку и в чахотку вгоняют тех, кто, как голодные псы, гоняется за честью, — схватят ее и тут же потеряют, а вместе с нею и душу, что более всего прискорбно и слез достойно.