Вьюжной ночью - Василий Еловских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я не сказала о драке…
Внимательно оглядела его.
— Какой-то ты стал другой. В очках серьезный шибко. А сейчас смешной.
Ему было немножко стыдно перед ней: повалился в клубе, как тумба; надо было бить, бить, ведь у него тоже есть силенка, а он выжидал, упрашивал, трясся, жалкий трус, интеллигентишка. Скрипнул зубами от злости. Раньше он никогда не дрался: на него не нападали, а сам он тоже ни на кого не лез. Драться — дикость, но и размазней выглядеть…
— Ляжешь в горнице, вон на ту кровать.
— А может, лучше в дом заезжих?
— Чего? — Она хихикнула. — Какой тебе тут дом заезжих? Может, еще гостиницу поищешь?
— А то болтал Мясников-то, гулеван, дескать.
— Ну и иди, ищи другую квартиру.
— Нет-нет. Спасибо!
— Иди-иди! — не унималась Гутя. — Потыкайся в темноте-то.
За окнами завывал и завывал ветер, печально скрипя ставнями — видать, совсем запуржило. Укладываясь спать, он с тревогой подумал, что, пожалуй, совсем занесет дорогу и назавтра не пройдет ни одна машина. Гутя возилась на кухне с посудой, и слышно было, как она тяжело дышит. Маргарита сейчас уже спит, а если не спит, то читает стихи, она любит стихи, покоясь в кресле возле торшера. Утром поднимается поздно, завтрак ей подготовит домработница или мама. К тому времени, когда Маргарита встанет с постели, Гутя уже покормит скотину, приберется в избе, протопит печку, что-то сварит — от старой матери маловато проку.
В двенадцать электростанция выключила свет. Гутя зажгла на кухне керосиновую лампу. Синеватый свет лампы узкой полосой пролег через горницу, он был столь неярок, что Женя едва видел через разбитые очки предметы, расположенные у стены, — комод, диван, сундуки, фикус. Какой-то странной грустью веяло от этого слабого света и подвывания пурги.
Побыстрей бы уснуть. Он перевернулся на бок и охнул от боли в спине. Тихонько охнул, но Гутя услышала и подошла.
— Больно! Может, жестко?
— Нет, не жестко. Ты, пожалуйста, не беспокойся. У меня то больно, то не больно.
— Бед-нень-кий, — протянула она.
Он не видел ее лица, Гутя стояла спиной к свету, но почему-то чувствовал, что девушка смешно выпятила губы, как это делают иногда взрослые, разговаривая с ребенком.
— Дикий этот Санька, — сказала она, уже сидя.
— Ничего, — смущенно пробормотал Женя, желая только одного, чтобы она не говорила больше о драке.
Похрапывала на печке Гутина мать. Громко, как будто усиливаясь с каждой секундой, тикали ходики.
— Бедненький, — снова протянула она, но уже другим голосом — более уверенно и торопливо, и вдруг, охваченная какой-то странной, непонятной ему жаждой озорства, как тогда по дороге из Новодобринского, стала говорить старинными простонародными словечками:
— Пошто ты такой не путний? Не ладной. Пошто?
Медленно, осторожно провела рукой по его волосам, потом еще раз, уже как бы невзначай, что-то бормотнула. Он уловил пряный запах ее волос, теплое дыхание девушки и замер, не зная, что ему делать. Она неловко коснулась холодноватой щекой его лба и робко прижалась твердым плечом. Он ничего не ощущал, кроме некоторого страха, любопытства и стыда, и, желая поскорее покончить с этой сценой, хотел что-нибудь сказать ей, но Гутя первая отстранилась, встала и, отойдя к двери, резко проговорила:
— А знаешь, ты… ты мне сразу… чем-то понравился. — Говорила каким-то не своим, сдержанным, глуховатым голосом. — Ну, спи.
— А ты, видать, обнимаешься с ребятами?
Женя позднее не мог понять, зачем он задал этот сверхдурацкий вопрос, да еще таким недружественным тоном.
— Что? А подь ты к черту! — Она шумно выскочила на кухню и заплакала. Изо всех сил старалась сдержаться, и он, обладая превосходным слухом, едва слышал ее всхлипывания.
— Гутя! Я ж шутя… — Он не знал, что говорить.
— Уйди!
Это было нелепо, смешно, — ведь он лежал.
На печи заворочалась, завздыхала женщина.
Долго не спалось, и было тревожно, пакостно на душе. Он беспокойно, трескуче ворочался на кровати, ворочался так, как ворочаются только неспящие люди. Вот так же долго не спал он, глядя в темноту и слушая биение своего сердца, и после того осеннего вечера, когда, просмотрев «Три мушкетера» и шагая домой рядом с соседкой-девятиклассницей, — они случайно встретились в кинотеатре, — и желая казаться лихим, как герои фильма, в темном, безлюдном переулке обнял девчонку и та, оттолкнув его, крикнула: «Вот ты какой, дрянь какой!», а он потом ругал себя всячески и полагал наивно, что загрязнил навеки любовь свою к Маргарите.
Чуть свет в окно постучали: приехала тетя Лиза. Узнав, что Женю побили, она заохала, застонала и вообще разволновалась до невозможности, долго не разрешала ему вставать, ходила в магазин и, накупив конфет и варенья, кормила его как маленького. Было стыдно от ее навязчивой заботы. Он взял было авторучку, чтобы написать письмо двоюродной сестре, но писать не стал, не хотелось почему-то.
Пришел милиционер, который вчера в Буньковой выпытывал, кто такой Женя и зачем приехал, и с ним секретарь комитета комсомола совхоза, бойкий паренек, совсем не похожий на своего мрачноватого спутника. Неторопливо, основательно уселись за стол, будто навечно уселись, и начали расспрашивать, что произошло.
— Надо ирода этого, бандита окаянного, куда следовает стаскать, — зашумела тетя Лиза. — Он скамейкой бросил в него.
— Ну, зачем… — поморщился Женя. — Не скамейкой, а на скамейку. Вон Гутя видела.
Но девушки в избе не было, она выбежала во двор за дровами.
— Видимо, не понравилось ему и то, что я с Гутей сидел, — торопливо проговорил Женя, побуждая комсомольского секретаря этой наивной фразой к откровенному разговору о девушке.
— Да ну… станет она связываться с барахлом.
Вскоре они ушли.
Тетя Лиза разговаривала с матерью Гути. Хозяйка жаловалась на кучу болезней-напастей, и беседа у них, по всему видать, должна была окончиться нескоро. Женя вышел во двор, куда опять убежала Гутя, на этот раз с помоями. Столкнулись на крыльце.
— Ну!..
— Что «ну»?
— Уезжаю я.
— Уезжай!
Она все еще обижалась на него, но ждала, что он дальше скажет.
— До свидания!
— Прощай!
— Спасибо тебе за все.
— Не за что.
— В город не поедешь?
— В город далеко. Некогда нам.
— Я долго не забуду твоей помощи.
«Не то, не так говорю, — думал Женя. — Думаю одно, говорю другое. Глупые слова. Почему такие глупые? Пошло!..» Она, недовольно вскинув голову, пошла в избу.
— Гутя!
Он закусил от досады губу, понимая, что так просто с Гутей не помиришься. Извинения не помогут, нужны какие-то особые, искренние слова, а какие конкретно — шут их знает. Тут он был бессилен.
Во двор вышла тетя Лиза.
— Ну, пора нам с тобой, дружок, до дому добираться. Как?.. Нет, никуда ты больше, голубок, не поедешь. Спятил, что ли? Мотается по деревням, а чего ищет — сам не знает. Всю ночь вон мело. Хорошо будет, если до Новодобринского живыми доберемся.
Пурга вроде бы слегка поутихла, но все еще держался мороз и ветер вовсю гулял по снежной глади, уплотняя ее, спрессовывая и придавая ей зловещий синеватый блеск. Тетя сказала, что до Новодобринского пойдет порожний грузовик, в кузов набросают соломы и всех пассажиров укроют с головой одним большим брезентом. Она еще что-то говорила, но Женя слушал плохо, он вспоминал, как смотрела им вслед Гутя, стоя у ворот, простоволосая, в распахнутом полушубке, вспоминал ее последний, угрюмый вопрошающий взгляд и говорил себе: «Как-то не так все получилось…»
— Постой, какая это улица? — спросил он и остановился, подумав, что если решится написать Гуте, а ему уже было ясно — решится, то все равно не сможет отослать письмо: не знает адреса — и получится, как в рассказе у Чехова: «На деревню, дедушке…»
— А тут не понимают улиц.
— Как это?
— Пишут на деревню, и все. Деревня, фамилия, и никаких тебе.
Из ворот своего дома выплыла Федотовна и остановилась у палисадника, сердито скрестив руки. Может, захотелось ей прогуляться именно в эту минуту, а может, подсмотрела в окошко — кто знает. Стояла спокойно, не шевелясь и вроде бы никакой агрессии проявлять не собиралась, но, когда Женя поравнялся с нею, она, опустив руки и выпучив глаза, заорала вдруг:
— Нюхальщик паршивый! Руки б у тя пообсохли, язык бы у тя отнялся, черт длинноногий, помело поганое!
Тетя Лиза опешила на миг, остановились, глядя на Мясникову так, будто увидела не женщину, а корову двухголовую, и, крикнув: «Чего разоряешься? Сама виновата, а других виноватишь», — плюнула и дернула Женю за плечо:
— Пойдем быстрея. С дураком свяжешься, сам дураком будешь. Чистить ее, окаянную, надо скребницей железной, какой лошадей чистят. Тьфу!
6Домой, в город, Женя ехал на газике. Многодневная буйная пурга перемела дорогу, навалив нелепой формы сугробы, в которых можно было бы спрятать любую машину. Автобусы не ходили. Машина была старая, облезлая, помятая, в ней все время что-то погромыхивало, поскрипывало, мотор болезненно завывал, и Женя ощущал странноватую, самому ему непонятную жалость к газику, будто это было живое существо, одухотворенное. Воняло бензином и табаком. Пожилой шофер был сумрачен и неразговорчив. Когда машина застревала в снегу, а застревала она на каждом километре раз по десять, шофер и в этом случае не произносил ни слова, а лишь громко, недовольно покрякивал. В голову Жени досадливо, противно лезли слова дурацкого наговора: «Заря моя, зоренька, серый петух на насесте, возьми крик-сы и бессонницу у раба божия…» Но все равно у Жени было хорошее настроение, он чувствовал какую-то беспричинную острую радость, которая заполняла все его существо; ему не сиделось, он поворачивал голову налево, направо и подскакивал. Такая животная радость была у него только в раннем детстве, когда он по всякому пустяковому поводу — конфетку дали — начинал приплясывать и лез обниматься.