Волшебные дни: Статьи, очерки, интервью - Виктор Лихоносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ни странно, но в Москве, а не на юге познакомился я с Ю. И. Селезневым, «сошелся», что называется. В Краснодаре нас разделяла привычная атмосфера недоверия и ненужности друг другу.
И вот стал он законным столичным жителем — с пропиской, без еще устроенного личного быта. Он говорил мне:
— Не бойся, я «москвичом» в плохом смысле не сделаюсь.
Быть самим собой, бороться нелегко везде. После статьи В. Кожинова в «Нашем современнике», за публикацию которой отвечал Ю. Селезнев, пришлось на своем горбу испытать, что такое литературное братство, когда нет никакой угрозы, и во что оно переливается, когда нависают административные тучи. Многие предали Юрия Ивановича, причем те, кто вчера еще «шел в ногу». Даже из отчета в «Литературной России» видно было, на какое фарисейство, передергивание пустились некоторые маститые писатели, с какой бессовестностью отдали они на заклание… единомышленника Селезнева. Юрий Иванович пережил это тяжело — не потому что в журнале «Наш современник» он потерял пост заместителя главного редактора. Очень уж хитромудрыми в тактике оказались некоторые писатели. Окруженный в Москве хорошими, подчас не влиятельными друзьями, он все же не забывал друзей из провинции, с пылом звал к себе звонившего с вокзала писателя — хотелось отвести душу с В. Распутиным, В. Беловым, В. Астафьевым, В. Потаниным…
Из Краснодара я привозил ему новости об Аркадии Ивановиче Малахове. Жил у нас такой старичок с ноготок, изящный до тщедушности, со скрипучим голоском, добрый, но язвительный. У него была богатейшая библиотека по индийской философии. Любители Востока, Индии, оккультных наук обивали порог его квартирки на улице Красной. Редко кто возвращал ему драгоценные книги, библиотека его тощала, пристрастились к ней хапучие книголюбы, он страдал, но отказать не мог, всех пускал, выслушивал. Я его часто видел в книжном магазине — с сеточкой в руке. По родному городу он ходил какой‑то удивленный, словно только что прибыл издалека и никак не мог разобраться, почему там то, а там это. Юрия Ивановича называл ласково, с улыбкой: «Юрка!» Не одобрял его побега в Москву. «Юрка‑то наш прогрыз изделия московских жрецов? Москвичом стал! Орут, бегут… Арсений Гулыга зовет меня — не пое — е-ду!»
В сентябре 1980 года он прислал мне письмо — писал в час нестерпимой потребности высказаться:
«Здравствуй и не обижайся, что так задержался с ответом: все время как в колесе и некогда остановиться. И так мечтается (даже все более назревает решение) бросить все к чертовой матери, снять где‑нибудь не в писательском месте домик в Подмосковье и хотя бы месяца два — три забыть обо всем и просто посидеть, подумать, побродить. Устал: голова, как медный котелок, по которому тинькают и тинькают. Работаешь день и ночь — чуть не круглосуточно, и все толку никакого — все недовольны и все чего‑то не хватает… А у меня (никому не говорю, конечно) какое‑то ощущение или скорее состояние — будто у последних дней находишься и надо бы не о квартире, а о другом думать и стараться, но для этого нужно бросить именно всей иначе жить, а так нельзя.
Пойми… — я не жалуюсь на свою жизнь — в конце концов каждый сам виноват в том, как он живет, но — не потому не жалуюсь и не жалею о своей жизни: знаю, не все даром, было, наверное, и что‑то дельное; не случайно же книжки «жезээловские» сейчас до пены доводят кое — кого, значит, работают. А ведь в этих книгах и я есть, невидимо, но есть, я‑то знаю: некоторые мною же и задуманы, и авторов нашел, и убедил их написать (и не побояться написать). Тратил время — не рабочее: на работе — встречи, мелочи, бумажки и главное — бумажки, в день отвечаешь на двадцать — тридцать писем, на кучу жалоб, доносов>и'т. д., а дома, после работы, читал уже рукописи, редактировал, писал письма с советами и просьбами, чтобы еще доработали, чтобы еще прояснить и т. д. И снова на меня — как на дурака. И дома нужно помогать, смотреть за ребенком, устраивать встречи, приемы, говорить о разных приятных вещах. Ну словом — быть нормальным человеком, — это тоже приходилось делать, соответствовать, так сказать, нормам жизни, но — долго не выдерживаю… Вечера и ночи, часто напролет — опять рукописи, рукописи, письма — так что написать человеческое письмо другу — физически порой невозможно: отвратительно от самой мысли о письме. А ведь хотелось еще и самому что‑то написать, но больше писал не оттого, что хотелось, а потому, что это было кому‑то нужно: то ли судьба чьей‑то книги решалась, а то и просто судьба — знаешь, часто от одной несчастной рецензии, от одного упоминания имени судьба решается и так и эдак. А для себя оставались вечера и ночи, свободные от работы, и спал по четыре — пять часов в сутки, а то и вовсе не ложился, пока силы были, и шел на работу, снова в то же колесо; пробивал рукописи в издательстве, цензуре, ЦК и т. д. — как никогда не бился ни за одну свою вещь. Никогда не ждал, да и не имел никакой благодарности в таких случаях, слов, да и не ради них работаешь, не в словах дело; из неприятностей вылезти и не рассчитываю: при моей работе и при моем характере это невозможно, угроз уже давно не пугаюсь, обид тоже (от тех же авторов: и прочитал не вовремя, и с ответом запоздал, и тираж не 150, а только 100 тысяч, и чего‑то убрал, а ведь убирал‑то только глупости, никогда ни у одного автора дельной талантливой строчки, слова даже не вычеркнул — все выходило, зато, если было что, — никогда не жадничал и отдавал все, что возникало, и тиражи выпрашивал, и объемы сверх договорных, и все, что мог и не мог), — так что нажил кучу могущественных врагов, нервы совершенно ни к черту, сердце загнал — все на сигаретах, по две — три пачки в день, да на кофе, чтобы не уснуть на работе после бессонной ночи… Вот уж седой совсем, а личной жизни у меня… уж и забыл какая она, эта личная жизнь: даже с ребенком не всегда можешь побыть, когда душа просит. Ну ладно — расписался, разболтался, как старый Мазай в сарае. Прочти и выброси. Что‑то очень уж наболело— прорвало. Прости. Не люблю жаловаться, ныть, да и некому. Видно устал, а отдыхать некогда и не дадут. Никто не даст, потому что я — только средство, а так просто, именно как я, — только маме одной и нужен. И вот пока она есть и пока я нужен, я, а не что‑то во мне и не для чего‑то, а просто я, — я знаю, что нужно жить…»
* * *Мать его, как и после семьдесят четвертого года мать В. М. Шукшина — Мария Сергеевна, вынуждена глядеть только на фотографии и книги сына. У меня тоже есть его книги, в том числе посмертные. И единственная телеграмма к дню рождения, сперва для меня дорогая, а теперь печальная. В конце мая 84–го года я вернулся из Коктебеля и в кипе телеграмм и писем нашел поздравление с подписью: «Марина и Юрий Селезневы». Шутливо играя заголовком моего романа, прочитанного ими в рукописи, они обещали встречу в «нашем маленьком Париже…».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});