Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я был наивен, если не глуп. В этом возрасте и мы совали пальцы в огонь, думая, что там живая вода, от которой прирастают отрубленные головы…»
Гедиминас сложил газетку и сунул на место.
— Останься, нам надо поговорить, — сказал он после звонка Руте Габрюнайте. — Дежурные свободны, я сам проветрю класс.
Девушка стояла перед учительским столиком, держа в руке тетрадь трубочкой. Карие смышленые глаза, тонкий овал лица, пухлый подбородок с ямочкой, яркий румянец на щеках. Темно-рыжие волосы заплетены в тугие косы. Скромное гимназическое платье не может скрыть округлившиеся формы девушки. «Ей семнадцать лет!» — подумал Гедиминас.
— Положи тетрадь на стол. — Он прошелся до двери и обратно, прикидывая, с чего начать разговор. — Ты понимаешь, что бывает за такое?
Она кивнула.
— Надеюсь, это… случайно попало, в твои руки, Рута? Больше таких случайностей не должно быть, Я понимаю, девичье любопытство, но для гестапо это не оправдание.
Она неожиданно улыбнулась. Узкие живые глаза с детской доверчивостью смотрели на Гедиминаса.
— Да, господин учитель. Я была неосторожна.
— Послушай, девочка, я говорю всерьез. Пускай политикой занимаются авантюристы. Это не детские игры.
— Я вас понимаю, господин учитель… — Она заговорщически улыбнулась.
— А именно? — обидевшись, резко спросил он.
— Вы говорите как преподаватель — по обязанности. Но сами-то не верите, что все борются против немцев из желания поиграть.
«И это говорит девочка, которая до сих пор интересовалась только уроками и пинг-понгом», — ошарашенно подумал Гедиминас.
— С каких пор ученики подозревают учителей в неискренности?
— Вы же, господин учитель, не донесете на меня директору… — Она снова попыталась улыбнуться, но в ее голосе уже не было прежней уверенности.
— Нет, мы найдем другой выход. — Гедиминас взял со стола учебник и вытащил из него газету.
— Вот видите, вы сами признали, что честный человек в такое время не может стоять в стороне!
— Я?! — Гедиминас, пряча смущение, отвернулся к окну. — Каким образом признал, разрешите спросить?
— Вы не выдадите меня и этим станете на нашу сторону, а не немцев.
— Я не выдам только потому, что ненавижу доносчиков. Чтобы быть человеком, Рута, не надо вставать на чью-то сторону. Человечность не делится на половинки. Она, как и подлость, живет всюду, где есть люди. — Гедиминас подошел к выступающей из стены кафельной печке и, открыв дверцу, швырнул туда газетку. — Служение политиканам ничего тебе не даст, Рута. Если любишь своих родных, поступай так, чтобы им не пришлось плакать. Старайся остаться человеком, это ведь очень много; если каждый поступал бы так, мир теперь не корчился бы в агонии.
Глаза Руты не смеялись; она смотрела на него с холодком, разочарованно.
— Мои родные — весь народ, господин учитель, бедные, порабощенные люди, которым нет места на родной земле. Вы говорите — человечность… По-вашему, гуманно стоять в стороне и смотреть, как бандит разоряет наш дом?
— Не будем играть в героев, Габрюнайте. — Гедиминас присел на корточки перед печкой и чиркнул спичкой. — Когда-то, разумеется, были и герои, но нынче никто бы о них не вспомнил, если бы не политиканы, которые вытаскивают из картотеки истории свидетельство о смерти такого субъекта, который им на сей раз нужен, чтоб протащить свою идеологию.
Воцарилась тишина, недолгая, но обоим она показалась бесконечной. Гедиминас захлопнул дверцу и посмотрел на девушку. Лицо Руты было пунцовым, словно его опалило пламя, загудевшее в печке. Девушка гордо выпрямилась, откинула голову (линии стройного тела еще сильней бросились в глаза) и показалась Гедиминасу прекрасной.
— Раз уж так, господин учитель, то позвольте спросить вас: чего стоили ваши слова на уроках истории?
— Неужели учитель обязан отчитываться перед учениками? — бросил он первое, что пришло в голову.
— Конечно, нет, господин учитель, извините меня. Но я никогда не забуду, как чудесно вы объясняли урок. История стала моим любимым предметом. Вы учили нас любить прошлое Литвы, гордиться ее героями, ненавидеть врагов, а сейчас, когда немцы попирают нашу землю… — Она помолчала, справляясь с волнением, и твердым голосом закончила. — Мы так верили в вас, господин учитель!
Щеки Гедиминаса обожгло, словно его ударили.
— Послушайте, Габрюнайте, — проговорил он, не смея обернуться, — я не обязан давать вам объяснения, но придется кое-что растолковать, потому что знаю за собой вину. Не только перед вами, перед всей школой. Но ведь не созовешь всех и не скажешь, а вам я могу сказать. Да я и не собираюсь давать объяснений. А дело проще простого: живет себе человек в сладком убеждении, что его идеалы самые правильные, самые благородные в мире, пока однажды розовая мгла не рассеется и он не увидит мир, каков он есть. Я вас обманывал, Рута, но без умысла, я и сам был обманут. Можете ли вы меня простить?
— Учитель…
Он не спеша повернулся и сделал эти несколько шагов, которые разделяли их.
— Учитель… — шепотом повторила она.
Он хотел положить ей руку на голову, но уткнулся взглядом в недетскую грудь, и рука растерянно опустилась.
— Вы бы должны сердиться, Рута, но вы меня только жалеете, — сказал Гедиминас, читая ее мысли. — Я вас не убедил. Что ж, может оно и лучше. Хотя бы для меня, потому что снимает с меня ответственность. В жизни бывает, что, пытаясь спасти человека, убиваешь его. В первые дни войны я это испытал на собственной шкуре: пытался сберечь одного горячего паренька, а вышло так, что погубил его. Виноват? Не знаю. Теперешняя наша жизнь — хаос, а в хаосе нет места логике, ее заменяет чистая случайность. Что ж, уповайте на нее, гуляйте с завязанными глазами, по краю-пропасти…
Раздался звонок.
— Благодарю вас, господин учитель. — Ее голос был холоден и вежлив, но кривая усмешка, не к месту скользнувшая по губам, доконала Гедиминаса.
Он сунул под мышку журнал, другой рукой сгреб письменные работы и, сгорбившись от стыда и унижения, направился к двери, прокладывая себе путь в потоке учеников, хлынувших из коридора.
IIIОн ушел домой раньше; пятого, последнего урока, в тот день у него не было. Снегопад прекратился. На улицах царило по-зимнему холодное спокойствие; кое-где копошились дворники в тулупах, сметая лопатами снег с тротуаров. Посветлевшее небо отодвинулось от земли, став как-то теплей, шире; дома глядели веселей, хотя солнце ласкало их лишь издалека, сквозь потончавшую пелену туч. Безжизненно висели в безветрии флаги, словно вывешенные для просушки шинели погибших, которых даже не удостаивали взглядом живые; разве что немецкий солдат на минуту придерживал шаг, пронзенный исподтишка мыслью, что когда-нибудь и его героическую смерть отметят черными креповыми лентами.
Надо было зайти в лавку и отоварить карточки, но пришлось бы тащить продукты домой, а Гедиминасу хотелось побродить по городу. Всякий раз, очутившись после уроков за воротами гимназии, он испытывал непонятное облегчение; тоска по простору и одиночеству загоняла его в укромные улочки предместья, где деревянные домишки за палисадниками и тополя с горланящими воронами казались своими, милыми сердцу — совсем как в родной деревне! Здесь не бросались в глаза немецкие мундиры и голодные лица пленных — черепа, обтянутые стертым пергаментом; город отступал за черту реального вместе со своими палачами и мучениками, оргиями и агонией, и Гедиминас оставался с глазу на глаз с самим собой, погружался в мир своего воображения, в котором «живут такие же бессильные, несчастные люди, как и я. Восковые фигурки в раскаленных докрасна руках судьбы, не ведающие, кого вылепит из них завтрашний день: подлеца или праведника, святого мученика или смердящий труп. Бедные рабы, запряженные в колесницу жизни, и редко кто из нашей братии прячет в складках рубища единственно ценную монету — желание остаться честным; ведь в этом наша душа: утратив честность, человек превращается в мертвеца. Да, мы живем среди гор трупов, но здесь, на краю города, где каркают вороны, слабее чувствуется смрад гниения». Гедиминас брел по только что прокопанной тропе, извивавшейся, словно траншея, по краю улочки. Местами сугробы были выше головы, над их жирными, гладкими спинами виднелись лишь белые косогоры крыш. Кое-где траншея обрывалась, и приходилось пробираться чуть не по пояс в снегу. «Нашел место для прогулок! Исследователь северного полюса…» — издевался он над собой, но все равно шел вперед; его толкало неосуществимое желание убежать, от; самого себя, от своих мыслей, рассеяться. Снег набивался в ботинки, таял на икрах (Гедиминас не признавал, кальсон), холодная влага обжигала мышцы, но он был доволен: вот у него промокли носки, он смахивает пот со лба, вот он выругался, поскользнувшись, и на минуту забыл, самую неприятную из всех неприятностей дня — разговор с Рутой Габрюнайте. И все таки разговор то и дело вспоминался, и тогда, становилось страшно: не вечно же ему шататься по заметенным улочкам предместья, настанет завтрашний день, когда придется открыть дверь учительской, войти в класс и говорить ученикам то, во что не веришь сам. Для начала, разумеется, придется выслушать информацию господина директора: «Вчера то-то и то-то было скверно. Обратите внимание, господа… Политический момент требует… Вредное влияние западной плутократии на учащихся… Наш долг перед фюрером и Германией, господа…» Все одобрительно кивают головами, иной даже отпустит острое словцо по адресу «вредных демократических настроений», но даже сам Зигмантас Заука, этот ясновидец-самоучка, не отгадает, кто из его учителей держит кукиш в кармане. На первой перемене географ Туменас, взяв тебя под руку, шепнет: «Достойный преемник Умилы, хе-хе…» Встретишь другого, тоже что-нибудь шепнет. А вокруг увивается Ляонас Баукус, душа-человек, в сердце которого, увы, умещаются только жена и детишки… «Господин Гедиминас, войдите в положение», — умоляют его по-собачьи преданные глаза. Но есть и другие глаза, множество глаз, которые встретят его, Гедиминаса, с удивлением и горьким упреком («Господин учитель, мы так верили в вас…»); он думал, что открывает им великую истину, а на самом деле отравил их душу ложью.