Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни - Ирен Роздобудько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она молчала.
— Тогда — не представляю, чем вы собираетесь покорять миллионы! Ведь, судя по вашему многозначительному молчанию, на меньшее вы не согласны?
— А ничем! Просто я делаю то, что мне нравится! Вы же сами говорили, что графомания приобретает размеры массовой эпидемии, — улыбнулась она.
— Как самокритично! Вы следите за тем, что и где я говорю? — удивился он. — И что же я еще сказал?
Она напряглась, как школьница на экзамене:
— То, что вы считаете симптоматичным, что во Франции — стране, где ничего не происходит, — процентное число писателей в двадцать один раз больше, чем в Израиле. Потому что навязчивая тяга к написанию книг появляется при трех условиях. Когда уровень общего благосостояния достаточно высок для того, чтобы люди начали заниматься бесполезной деятельностью. Когда общество находится в состоянии разобщенности, в результате которой каждый чувствует свою изолированность. И последнее — когда не существует заметных общественных изменений во внутреннем развитии нации!
— Все точно. К какой же категории вы относите себя?
— Несмотря на эти глобальные наблюдения, есть куча других личных субъективных причин. Например, бегство от одиночества, желание, чтобы тебя все любили, жажда славы, денег, признания, страх смерти… Возможно, мне больше всего подходит последнее. Меня всегда ужасало, что жизнь коротка. Я хотела продлить ее. Книга дает мне надежду на существование, пусть и мифическое, после смерти.
— В начале пути я думал так же… Это — рассуждение молодости, — сказал он и добавил после долгой паузы: — А теперь мне все равно…
…Вот так все и происходит. И это вовсе не сон. Происходит там, в городе ее мечты, где на одной из нецентральных, но не таких уж и невзрачных «рю» в большой книжной лавке на витрине за стеклом, будто близнецы, стоят сорок восемь «Амулетов Паскаля». Тогда ее еще не душил стыд. Наоборот…
Она слушает его голос. И решается отвечать. Они курят. Он достает трубку, она — длинную дамскую сигарету. Они пьют коньяк.
Она не боится сказать то, что думает.
Она говорит, что после прочтения новой книги одной австрийской писательницы (когда она называет имя, он иронично улыбается, и она продолжает) родина Моцарта показалась ей… унитазом в студенческой «общаге», в которой испорчен сливной бачок и все нечистоты плавают на поверхности в желтой мути.
Он смеется. Она радуется, что смогла погасить печаль в его глазах. Он смеется и говорит:
— Вы же сами сказали, что дверь закрыта… Пожалуй, так оно и есть.
Она рискует продолжить.
Она говорит, что как в средневековье, когда в городах Европы выплескивали помои в окно, крикнув трижды:
«Берегись!» — так сейчас на головы потребителей печатной продукции модные европейские писатели, пользуясь своим преимуществом перед странами, которым меньше повезло, выплескивают свои комплексы и болезненные фантазии. А представители других самобытных (и, заметьте, не худших!) культур с радостью перенимают образцы безвкусицы, а главное — интерпретируют под свое общество — самое худшее и брутальное. Но этого никто не замечает. Ведь в этих странах генетически уничтожена интеллигенция, и взяться ей неоткуда. Апологеты этой «унитазной» литературы с восторгом ревностного ученичества пытаются переплюнуть учителей в описании мочеиспускания, совокуплений, слюноотделения, ковыряния в носу, геморроя, удаления половых органов, варки «ширки», расчленения животных, поедания фекалий. А критики с милыми чертами лиц и авторитетными именами увлеченно препарируют эти «нетленки» и раздают места в рейтингах тем, у кого физиологические извращения выглядят «прикольнее».
Задумавшись на минуту, она продолжила:
— Для меня не будут иметь ценности произведения, которые пишутся «о себе», — кроме, конечно, явно автобиографических. Даже если эти произведения в глазах общества имеют определенный вес. Описывать себя и свое окружение — не признак литературного мастерства. Это скорее публицистика, граничащая с духовным стриптизом. Сбросить одежду перед толпой проще, чем выстроить для этой толпы новую, еще неизведанную реальность…
…Они сидят в «Сиреневом хуторе» почти до вечера. Старый усталый человек рассказывает ей кучу интересных историй, а потом говорит:
— Для того чтобы тебя понимали, не обязательно иметь тысячи сторонников или бродить по миру, рекламируя свои произведения. Продвижение на рынке не всегда соответствует таланту. Это может быть счастливым стечением обстоятельств, довольно случайным, или же силой натиска менеджерских служб. Надо иметь хотя бы десять, но преданных людей. Они могут не знать друг друга, даже жить в разных странах, быть злодеями и ангелами, быть бедными и богатыми — это не имеет никакого значения. Главное, что среди них должен быть:
один Власть Предержащий, который будет служить тебе «крышей» и не даст погибнуть голодной смертью, пока ты не набрался сил;
один Мудрец, который расскажет о тебе другим;
один Экзальтированный поклонник, который априори верит каждому твоему движению;
один Скептик, который знает не меньше тебя;
один Близкий по духу;
один Странник, который ищет того же, что и ты;
один Преступник, которого ты перевоспитал;
один Мечтатель, который слышит то, чего не слышат другие;
один Лунатик, который строит собственную реальность;
один Художник, который знает даже то, кем ты был в позапрошлой жизни…
Эти десять сильнее тысячи, ибо они — твоя паства, твое серебряное войско, твоя сила. Ты можешь врать тысячам, но им — никогда! Они видят тебя насквозь потому, что сами чувствуют так же, как ты.
Через минуту он продолжает:
— Чтобы достичь своей цели, есть одно важное условие: перестать бояться самого себя. Раз и навсегда принять себя как индивидуума и не поддаваться общему психозу. Нужно иметь силы идти против течения. А чтобы иметь эти силы — нужно перестать бояться собственных мыслей, не совпадающих с мыслями остальных. Иметь смелость встать и сказать. Иногда это довольно трудно. Неуверенность сдерживает это побуждение: встать. Волнение сдавливает гортань: сказать. Но сделав это, ты неожиданно увидишь — тебя слушают. И не просто слушают! С тобой соглашаются, ведь они думали так же, только не решались идти против течения. И страх уходит. Страх уходит на удивление быстро, когда ты преодолеваешь его. Хотя… Хотя потом он возвращается снова — когда почувствуешь, что за тобой — те десять. Но ты станешь называть его иначе — ответственностью. Настанет время, когда ты захочешь сбросить ее со своих плеч. Но будет поздно. Они уже будут идти за тобой и дышать тебе в затылок… У тебя еще есть время подумать над этим и остановиться.
* * *Это было давно. Тогда, когда она еще могла остановиться. Когда ни ее город, ни страна, ни мир еще не были для нее слишком тесными, а стыд за все происходящее вокруг еще не отравил организм. Теперь она видела картину в целом — отступив настолько далеко, что даже ее второе «я», которое существовало отдельно, на этой картине выглядело мизерной точкой. Раньше ей казалось, что так же, как и она, такую полную картину должны видеть и другие. И только хорошее воспитание, вежливость и необходимость соблюдать правила игры удерживают их от возмущения. Но чем дальше отходила она от полотна, тем четче представала перед ней фальшивость едва ли не всего, что существовало, двигалось, прыгало, хихикало, шевелилось, пробивалось, рвалось, гребло под себя, ерзало повсюду. Мир мелькал, как на экране телевизора. Она с отчаянием водила глазами по этому Брейгелевскому холсту, пытаясь отыскать на нем хоть какую-то неподвижную и настоящую деталь. Но спокойное величие было только у гор на заднем плане. Кто, размышляла Хелена, дал ей право отходить так далеко? Она чувствовала, что должна быть там, внутри, в толпе. Возможно, тогда она могла бы чувствовать себя счастливой. Наблюдатель и участник не могли ужиться под одной оболочкой. Наблюдатель спасался возведением «воздушных замков», участник — боялся одиночества, жаждал любви, смеха, слез, боли, живых прикосновений — того же самого движения, которое вызывало отвращение. Но последний не мог видеть картины в целом…
Это была борьба противоречий, которая всегда мучила ее. Но сначала ей нравилось наблюдать эту борьбу, становиться на сторону то одной, то другой половинки своего естества. Эта игра продолжалась до тех пор, пока ей не захотелось остановиться, а все слова, которые она писала или произносила, приобрели неестественный металлический привкус.
И тогда она начала думать об огромном одиночестве, которое время от времени испытывает каждый человек, даже если живет в окружении близких ему людей. Каждый стремится быть услышанным, каждый имеет свою собственную, никем не выслушанную историю. Было время, когда ей казалось, что она способна высказаться за всех, кто обречен на молчание, но очередь желающих говорить росла с каждым годом. И она оказалась бессильной, прекрасно понимая, что когда человек выражает себя так, как хочет, а не так, как от него требует окружение, воспитание, свод правил, — только тогда он становится настоящим.