Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни - Ирен Роздобудько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Она об этом догадывалась?
Собеседник надолго умолк. Когда он заговорил, голос его потерял уверенность.
— Она об этом сказала, когда ей уже исполнилось двадцать лет. Тогда она впервые отдалилась от меня. Не только потому, что была загружена учебой (хотя это действительно было так), я оттолкнул ее по-настоящему. А потом уже ничего нельзя было вернуть.
Но лучше по порядку…
…Я никогда не смотрел на нее как на женщину. Она была и оставалась для меня девочкой с вечно растрепанной косой, в коротком платьице в горошек, с разбитыми коленками и раскрытым ртом — иногда въедливой, порой трогательной, а зачастую — ненасытной губкой, в которую я вливал информацию. Так было, когда ей исполнилось шестнадцать, и потом, когда она уже стала совсем взрослой. Все это время у меня была довольно насыщенная личная жизнь (однажды я даже всерьез подумывал о женитьбе).
В двадцать она уже начала спорить со мной, выражать свои порой довольно толковые мысли. И это меня раздражало. Кроме того, я заметил, что ее мышление стало метафорическим, и то, до чего я доходил долгим путем логики — при помощи этого сугубо мужского инструмента мышления, она выдавала за каких-то полминуты, применяя свое воображение. Мы лезли в книги, чтобы проверить, кто из нас прав, и все чаще она радостно хлопала в ладоши и кружилась на одной ножке от удовольствия: ведь она выигрывала. То, чему я должен радоваться, злило меня не на шутку! Я искал любой повод сохранить позиции, переходил к менторству. Основания для этого были: она начала писать. Я категорически возражал. Это мешало учебе и могло хорошенько испортить ей жизнь. Я пытался убедить в этом. Говорил, что почти все писатели — несчастные люди, отравленные словом и алкоголем, что у нее нет никаких перспектив зарабатывать этим на жизнь, что ее никто не поймет и не услышит, потому что, как известно, нет пророков в своем отечестве. А тем более тут, у нас, где ценят только в двух случаях: после смерти или признания за рубежом.
— Что ж, — улыбаясь, говорила она, — придется писать на английском!
— Там ты тоже не нужна. Ты не понимаешь, что говоришь. Лучше займись чем-то действительно полезным.
— Это ты не понимаешь, — возражала она, — слова падают на меня, как снег, ливень или камни, — мне нужно их записать.
Сначала это были стихи. Какие-то странные. Я не мог их оценить. Был напуган тем, что она начала бегать в разные редакции, пытаясь их напечатать. Напрасно! Я радовался этому. Не мог представить, что все так серьезно. Потом она перестала мучить меня своими литературными изысками, и эта тема незаметно стала для нас табу.
Но все равно что-то нарушилось. Я больше не мог быть для нее учителем. Мне было обидно, а она, похоже, радовалось этому.
Иногда, когда она стояла под моей дверью, я делал вид, что меня нет дома, и не открывал. Мучился, но — не открывал. У меня было оправдание: времена менялись с бешеной скоростью, мне стало интересно жить, карьера моя пошла в гору. Я оставил преподавание, занялся бизнесом, впоследствии такой интересной областью, как политтехнологии… У меня больше не было для нее времени. Думал, что нечто такое же происходит и с ней. Пока не настал тот день, когда она просто заночевала под моим порогом. Это было с субботы на воскресенье. Вечером она долго не отходила от дверей, звонила и звонила. А потом, как я решил, ушла.
Как же я удивился и даже испугался, когда утром не смог открыть дверь: что-то мешало снаружи. Оказывается, она, свернувшись калачиком, спала у порога, как кошка или собака. Сначала я разозлился: терпеть не мог таких проверок! Если какая-то из моих любовниц прибегала к слежке или еще каким-то женским штучкам, я сводил отношения на нет.
Она отодвинулась, встала, вид у нее был испуганный и болезненный. У меня даже заныло сердце: вспомнил тот первый день нашего знакомства, когда видел такие же испуганные глаза. Бедная девочка! Я взял ее за плечи, ничего не говоря завел в квартиру. Она замерзла и дрожала.
— Ты что, с ума сошла? — сказал я. — Неужели просидела так всю ночь? Зачем? Немедленно — в постель! Хорошенько укройся, а я сейчас сделаю тебе что-нибудь горяченькое!
Но она стояла неподвижно и молча смотрела на меня. Смотрела так, что я — черт возьми! — просто не знал, что должен делать. Передо мной стояла моя маленькая Галатея — неподатливый кусочек глины, который я уже не мог просто так смять. Она сказала, что любит меня…
— Неужели вы ожидали чего-то другого? — удивился врач. — Вы столько лет были для нее идолом, другом, учителем — и не догадывались, чем это все может закончиться для такой впечатлительной девушки? Вы меня удивляете!
— Я уже говорил, что у меня была своя жизнь… Клянусь, я никогда не воспринимал ее как женщину!
— Но она действительно довольно красивая женщина… — задумчиво произнес доктор. — Даже сейчас. Представляю…
— «Представляю, какая она была в двадцать»? — с улыбкой продолжил его мысль Витольд. — Да. Именно тогда я пристальней присмотрелся к ней.
…Придирчивым мужским взглядом (от которого, откровенно говоря, в тот момент мне самому стало неловко) я рассматривал ее стройную, изящную, я бы сказал — продолговатую, как на полотнах Модильяни, фигуру, большие, какого-то неестественно голубого цвета глаза, четкие скулы. Кожа на лице была такой светлой, будто подсвеченной изнутри. Я наконец увидел, какая у нее хорошая фигура, стройные и упругие ноги, нежные руки с тонкими запястьями. Добавьте сюда длинные пшеничные волосы и горящие щеки — и портрет получится безупречным. Вот такая женщина стояла передо мной и говорила, что любит меня…
И знаете, что я почувствовал в тот момент? Я почувствовал… злорадство. Понял, что мои позиции по отношению к ней сохранены, что я был, есть и остаюсь для нее непререкаемым авторитетом и мой авторитет даже укрепился.
Врач всплеснул руками, встал, прошелся по кабинету из угла в угол, снова сел напротив посетителя, не переставая удивленно качать головой. Казалось, что у него просто не было слов, чтобы выразить недоумение, отчаяние, негодование и еще массу разных чувств, овладевших им.
— И это — все? — наконец выдохнул он.
Витольд неуверенно кивнул.
— А как могло быть иначе? — спросил он. — История приобретала банальный, даже пошлый оборот! А я никогда не был банальным! Оказывалось, что я, как последний мерзавец, воспитал ее для себя? Это — невозможно! Это — подлость, на которую я не способен. Она будто предала меня своим поступком. Как она могла? Что она себе возомнила?
Я так и сказал ей. Помню, она заплакала. Впервые я видел ее слезы, ведь она была довольно сдержанной девочкой — жизнь научила ее не плакать, не выказывать своих эмоций (собственно, этим она мне и нравилась раньше). Я поморщился: терпеть не мог, когда женщины начинали плакать при мне, особенно если причиной их слез был я сам.
— Значит, я была для тебя лишь грушей, которую колотят боксеры, чтобы не потерять форму? — наконец спросила она.
— Примерно так, — безжалостно ответил я.
Она качнулась, как от удара.
Затем прошло еще несколько жутких долгих минут. Наконец она сказала:
— Я больше не приду.
— Это почему же? — пытаясь взять себя в руки, сказал я. — Мы всегда были и остаемся друзьями!
Она посмотрела почти презрительно и направилась к выходу.
— Прощай, добрая фея! — услышал я уже с порога. — Ты выполнил свою работу на «отлично»!
И дверь со стуком захлопнулась.
* * *Я стал много путешествовать. Даже лет пять работал за границей. Она сдержала свое обещание — мы больше не виделись. Прекрасно зная мое расписание, она изменила свое, и мы не сталкивались даже в лифте.
Вернувшись, я купил квартиру в центре города. Знал, что она уехала от родителей и неизвестно где жила. Безусловно, в эти годы я часто вспоминал ее и наш последний разговор. Гордился собой, тем, что смог удержаться. Хотя порой, когда путешествовал или решал что-то важное для себя, жалел, что ее нет рядом, что мне не с кем посоветоваться. Все чаще на меня накатывалось чувство опустошенности, одиночества, но я не связывал это с нашей разлукой.
Конечно, мне было интересно, кем она стала, как живет, где работает. Я был уверен, что такая яркая личность должна обязательно выплыть на поверхность. Но — где?
И я не ошибся.
Однажды, включив телевизор, я увидел ее на экране. Узнал не сразу и не сразу сообразил, о чем идет речь. Просто не мог поверить! Это было ее короткое интервью на… Каннском фестивале. Она стояла перед камерой в блестящем узком платье на тонких бретельках и о чем-то оживленно говорила (конечно же, на английском, ведь это был информационный канал ВВС). Я прислушался, все еще не веря собственным глазам. Она рассказывала о нашем городе, в котором теперь бывает нечасто, потому что приходится много разъезжать, о своей новой книге, по которой снят фильм, о планах на будущее… Глазок камеры скользил по ее фигуре, вместе с ним я жадно разглядывал ее босоножки на высоких каблуках, сделанные из тоненьких серебристых жгутиков, сумочку в виде жемчужины тоже на серебристой цепочке, декольте, почти полностью обнажающее грудь, браслеты на обоих запястьях, высокую прическу а-ля Одри Хепберн и бриллиантовые сережки. «Собираетесь ли вы вернуться на родину? И если да, то объясните зачем? — спросили ее. — Ведь у вас здесь огромный успех!»