Диспансер: Страсти и покаяния главного врача - Эмиль Айзенштрак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О чем писать?
И что успеть?
Идеи меня перехлестывают, пишу урывками, иногда на планерках, на гражданской обороне, в промежутках между операциями и хорями. Времени мало, а материал прет и бьет по голове. В творческие командировки мне же не ездить, у меня — «ондулянсион на дому».
Людмила Ивановна ушла с подвывом и брызгами, злорадно мечтая, как мы без нее завалимся и как она потом назад приедет на белом коне.
Кто займется гинекологией? Ну, здесь совсем просто — Юрий Сергеевич Сидоренко, мой друг и блистательный гинеколог, и к тому же будущий директор онкологического института.
Кому заведовать стационаром? Назначаю Еланскую: успокойтесь, Людмила Ивановна, оставьте надежды… Не оставляет. Посылает делегацию в горисполком: верните Паршину! Опять комиссия — нервомотание, но выводы в мою пользу. Так все наладилось. Баланс…
Теперь можно отдыхать, уезжаю в отпуск, а по возвращению Лидия Юрьевна подает мне официальное заявление с отказом от заведования стационаром. Людмила Ивановна как раз это предсказывала, да и рентгенолог наш говорил о Еланской: «Вы на нее не полагайтесь в смысле работы. Она по натуре домохозяйка…».
Ей неохота тянуть воз, а у меня катастрофа. Выстрел в спину с короткого расстояния. Структура летит вдребезги. Она пренебрегает нашим учреждением, нашим домиком, где нет собраний и палочных дисциплин. Но как объяснить ей, что больше всех и больнее всех она пренебрегает собой и топчет самою себя. Пахомовская дорога куда ее приведет? Я пытаюсь это ей объяснить. Она молчит. У нее манера такая, отвечать не словами, а чуть заметными движениями ресниц, бровей, едва намеченной улыбкой — под Джоконду. Еще нужно догадаться, что же она отвечает. Но это не всегда возможно, и я говорю временами не то, невпопад или не всегда впопад. Угадываю и отвечаю. Тезисы разные — под жест, под излом, под бровь, под изгиб.
Сначала я говорю: «Побойся Бога, как тебе не стыдно, ты же мне такие неприятности создаешь. Ладно, про дело уже молчу. Но мне же лично ты в спину бьешь. А я тебе ведь ничего плохого не сделал, всегда помогал, шел навстречу». Она отвечает просто: «Никаких неприятностей я вам не делаю». И пожимает своими плечиками. А за этим ее жестом неколебимая правота и собственный ее интерес, а я со своими болями где-то совсем далеко, на периферии от ее центра, и до меня — тьфу — не доплюнуть даже.
— Да и не в твоем же это интересе, — я ей говорю. — Рвешься в поликлинику, в уютный свой кабинет — будуар с мягкой мебелью, с полировкой и с вентилятором? А в поликлинике всего два кабинета. Чем заведовать? Нечего же делать. В кино сходишь, по магазинам. И от безделья осоловеешь, обалдеешь, обморочишься. Куда же ты? Вспомни Пахомова!
Она изгибается слегка, и бровочкой чуть ведет, и ресничкой махонькой эллипс в пространстве чертит. И мне уже ясно, что зря это я про Пахомова, потому что он мужик, мужчина. А мир делится не на ленивых и трудяг, не на Запад и Восток, не на красных и белых, христиан и мусульман. А делится мир на женщин и на мужчин. И у женщин свои миры, свои духи, свои лифчики и далеко она от всего того, что я ей говорю. Ох, и далеко!
Дамы с собачками, Незнакомки, бесчисленные Мадонны с Младенцами и без оных, куртизанки всех времен и народов — все они сейчас хохочут надо мной в ее лице.
— Спокойно, — я говорю, — спокойно. Не торопись, одними ресницами ты ничего не сделаешь. Еще глаза нужны — глубина.
— Какие глаза? Причем здесь?
— Да твои же собственные. Сейчас у тебя в глазах бездумье, олово. А завтра — моча. Мочевые сгустки будут заместо глаз, как у Людмилы Ивановны…
Дернулась она. Так. Куда-то я попал одной из дробинок. Теперь можно разговаривать, есть канал связи. Я вспоминаю, что уже были такие случаи, когда она капризничала и злилась, и даже собиралась уходить, а после разговора прояснилась и успокаивалась. Слова она уже воспринимает, и я говорю:
— Никакая женственность тебя не спасет. Женщина не на песке состоится. Стержень нужен, личность… Ты в этом будуаре, куда рвешься, совсем забалдеешь. Характер испортишь. Правда, жили когда-то и светские красавицы, те вообще всю жизнь ничего не делали и, однако же, не ссучились. Но для этого были свои обстоятельства. Дамы света жили в искусственной и искусно напряженной среде. Железная традиция и самодисциплина. Каждый жест, каждый вдох и каждый выдох — на высоте. Условность, грация, шалость, снисхождение и ревность. Интимы этих женщин писали поэты, а не месткомы. Их мужья и любовники гремели шпорами, говорили пылко, витиевато, а подлец рисковал пощечиной и шел к барьеру. Жены декабристов уезжали в Сибирь, и вдохновлялся Некрасов…
Подумать только — анонимщика-дворянина искала Тайная Канцелярия, его били шпицрутенами (тысяча пятьсот палок, в три приема), заковали в железы и — на каторгу. На дуэли погибли Пушкин, Лермонтов. Не дешево стали им фамильная честь и честь мундира. И женщина выходила в свет как перетянутая струна, без послаблений. Тем и держалась. А чуть задрожали устои — и мещаночки-поганки наросли по всей округе. А которые не мещанки остались — те сатанели и кисли. И загибались от безделья замороченные Попрыгуньи, балдели Анны на шее и три сестры выли на сцене: в Москву, в Москву!.. Светскими дамами уже им не быть, а работать еще не умеют. От безысхода страдают и воют. Может, они пахомовскую дорогу почуяли, испугались, как ты думаешь?
Пожала плечами и губки бантиком, но уже безо всякого вызова, не категорично, а задумчиво, и легкая такая тень на личике.
Чуть меняю курс, на два-три градуса, не больше:
— Ну, положим, твое сердце не разорвется. Ты можешь и сбалансироваться, только на уровне Нормантовича.
— Какого Нормантовича?
— Сейчас расскажу.
Снимали с должности Елену Сергеевну Корнееву, заведующую горздравом. Снимали мягко, с предоставлением синекуры: перевели главным врачом Дома Санитарного Просвещения. А для этого нужно было куда-то деть Нормантовича, который ту должность как раз в то время и занимал. Решили его без лишнего шума трудоустроить в онкологический диспансер.
Нормантовича я знал уже давно. Личность это была не совсем заурядная. Часами, днями, неделями и годами он мог сидеть неподвижно в своем Странном Доме за письменным столом. Пахло бумагами и мышами. Стояла церковная тишина, но без благолепия. А за стеной сидел пожилой фельдшер, который в те поры возглавлял Красный Крест. Они общались из комнаты в комнату, и так протекала их жизнь.
Эти двое пригласили меня к себе. Это было давно, когда я только начинал свою деятельность. Они сказали: «Мы к вам присмотрелись. У вас имеется склонность к научной работе. Мы предлагаем вам заняться диссертацией. Вот бумажка, здесь написана тема». На бумажке — четким канцелярским почерком: «Лечение рака уколами и инъекциями».
Я засмеялся, как бы не замечая, что шутка примитивная, плоская. Но эти двое остались серьезными. И много еще воды утекло, пока я сообразил, что они не шутят. Десятилетия они просидели здесь — в этом Странном Доме с бумагами и мышами. Входящие, исходящие, скрип и шелест: они такие не зря…
Тот фельдшер уже умер, царство ему небесное. А Нормантович жив и трудоустроен (устроен, встроен!) в онкологический диспансер. Что же мне с ним делать?
Он говорит: «К вам пришел человек честный, ничем не опороченный». Это правда. Только я ведь не жениться на нем собираюсь. Непорочность его для меня не самое главное. Оперировать он не умеет, консультировать не может, с лучевой терапией не знаком, химиотерапию не знает. Учить его поздно: он слишком стар и не слишком умен. А вот внешне, с первого взгляда — впечатление совсем иное. У него громадный покатый лоб мудреца, глаза выразительные и глубоко посаженные, лицо серьезное с глубокомыслием и большие роговые очки с выпуклыми стеклами. Генетически он был заложен не дураком. Остаточные самовольные мысли еще беспокоят его и по сей день. Иногда сам себе в подмышку он задает полу провокационные вопросы (вполголоса, разумеется!) и сам же себе отвечает желчным смехом, саркастической улыбкой, специфическим жестом. Притом он носит глухой довоенного покроя китель, который хоть и не скрывает живота, зато намекает на кое-какую причастность (к железу? к монолиту?). Но, черт возьми, что же мне делать с ним? Куда девать?
— Знаете что, Нормантович, — я ему говорю, — идите-ка домой недели на две, дайте подумать…
Теперь подумаем, прикинем. Единственные его достояния — Непорочность и Внешность. Непорочность, положим, в служебных целях не используешь. А вот внешность мудреца или лжемудреца — это уже кое-что. Только надо использовать с умом, толково и к месту. Но где? Очевидно, там, где пойдет, где есть спрос на этот старинный товар… Будущая карьера Нормантовича начинает обрастать реальным содержанием, конкретизироваться.
Я говорю: «Послушайте, Нормантович, ни оперировать, ни ассистировать, ни консультировать Вы не можете. Все это Вы будете делать в моем лице. Вы мне развяжите руки и голову, а на вырученное время я сделаю то, что вы не умеете. Вы будете посещать за меня различные организации и учреждения, сидеть на совещаниях и конференциях, принимать жалобщиков и посетителей, расследовать письма, улаживать конфликты, вести служебную переписку, учет и отчетность, гражданскую оборону, стенгазету, санитарную пропаганду, финансовую дисциплину и все, что понадобится впредь. Ваша задача — делать тишину».