Стерегущий - Алексей Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На дебаркадер пробрались с отчаянным трудом как раз в ту минуту, когда брякнул первый звонок. Цепь жандармов, взявшись за руки, изо всех сил сдерживала толпу, стремившуюся на перрон.
Когда сестры милосердия показались на перроне, послышались крики:
— Покачать бы их следовало!
— Ура, сестрицы!
— В час добрый, сестрицы!
Наконец все как-то кончилось, все нашли свои вагоны и места, уложили вещи, поблагодарили провожавших, пожали им руки. Поезд отошел под прощальные крики сотен людей и приглушенные звуки военного духового оркестра.
Таисия Петровна чувствовала себя усталой и разбитой. Она взобралась на верхний диван и, лежа на нем, прислушивалась к равномерному грохоту вагонных колес. Каждый их поворот уносил ее все дальше и дальше от Петербурга, от всего того, что вчера еще было для нее жизнью, а сейчас становилось уже только воспоминанием.
Через распахнувшиеся занавески светила круглая зеленоватая луна, и в ее лучах купе казалось наполненным искрящейся пылью. Несмотря на то, что свечи погасли, в купе было светло.
Немного отдохнув, Таисия Петровна отодвинула занавеску, заглянула в вагонное стекло, прислушалась. Поезд замедлял ход. Подошел к станции и остановился. Но вокруг продолжалась кипучая жизнь с беспокойными шумами и звуками. Коротко и глухо вскрикивали маневрировавшие паровозы, гремели, толкая друг друга, передвигаемые ими вагоны. Изредка на паровозах открывали поддувала, из которых с натугой вырывался пар. С другой стороны вагона тоже шла своя жизнь. По рельсам двигались огромные тяжести, угадывавшиеся по дрожанию земли, по глухому, грозному стуку. Стояли долго. Когда поезд тронулся снова, Таисия Петровна утомленно закрыла глаза и скоро уснула.
Но в тех вагонах, где ехали рабочие, которые должны были срочно устранить все повреждения на военных судах, пострадавших от вероломной атаки японцев, спали немногие. Балтийцы, обуховцы и ижорцы вели между собою нескончаемые разговоры о войне, о ее причинах, о будущих судьбах России. Многие из них знали друг друга давно и не стеснялись говорить откровенно и прямо.
— Не пойдет у нас эта война, — говорил рабочий Обуховского завода оружейному мастеру Ижорского. — Сердца к ней у народа нет. Видали в Питере манифестации, когда царь про войну объявил? Кто их делал да «боже царя храни» пел? Чиновники, лавочники, студенты в мундирах. А простой народ где был?.. Не было его, простого народа, — ни мастеровых, ни мужиков. Рабочему люду от этой войны один прок: либо перст пополам, либо ноздря надвое.
— Правильно, — соглашался ижорец, — кашу-то царь с министрами заварил, а вот расхлебывать ее мы едем.
— Мне сдается, — сказал обуховец, — если мы эту дрянную кашу и расхлебаем, то, как говорится, кашку-то слопал, а чашку-то об пол. Для себя-то в другой посудине варить станем.
В соседнем отделении послышался взрыв хохота. Ижорец заглянул туда. На обеих продольных скамейках, тесно сжавшись, сидели рабочие. Втиснувшись между ними, на толстом березовом обрубке примостился чертежник, пожилой, лысый со лба брюнет с негромким, вкрадчивым голосом. Ему явно хотелось показать, что он разбирается в политике лучше рабочих.
— Государственную думу нам надо, — назидательно поучал он ласковым тенорком. — Ученые люди съедутся, поговорят да что-нибудь умное и надумают. Вот мы и перестанем из стороны в сторону метаться.
— Толкуй, толкуй. Не больно нам нужна твоя дума. Такие же господа лысые с козлиными бородками съедутся, как и ты. Где господа да наемные чиновники с царским жалованием, там мастеровому и мужику хорошего нечего ждать, — резко возразил слесарь Лифанов, отрезая себе кусок колбасы, лежавшей на столике.
Алексея Лифанова товарищи по заводу любили за его острый ум и правдивость, но еще больше за то, что видели в нем прекрасные черты русского человека, искренне болеющего за общее дело. Даже в спокойных, дружеских спорах Лифанов всегда называл себя «мы», а не «я». Чувствовалось, что они думает так: не только о себе, но обо всех, и это располагало к нему, внушало доверие. В открытом взгляде его, как и в словах, было что-то надежное, крепкое, честное, отчего все неясное и запутанное начинало казаться простым и понятным.
Лысый чертежник на мгновение опешил от язвительной его реплики, но тут же запальчиво крикнул:
— Спорить с доказательством надо, по-деловому, а ты на народных выборных, как пень безголовый, клепаешь. Кто ты, мастеровой или чурка с глазами?
— Нет, господин хороший, не чурка и не клепальщик, а слесарь и сварщик, — полушутливо отозвался Лифанов и, обведя веселым взглядом рабочих, дружески продолжал, обращаясь уже не к чертежнику, а ко всем: — В думе кто сидеть будет?.. Господа помещики, купчики да попы. Хотели бы они спать спокойно, да крестьянские блохи мешают. Мужику земля для трудов нужна, для устройства всей жизни народной, а господам — для плутней, чтобы эту самую землю в банке за рупь заложить да в свой кошель положить. У нас вон полгубернии пустой земли стоит, ткни в нее лопатой — сама сок пустит, да вот работать на ней не дают. Монастырская, казенная да помещичья!
Сбившиеся в тесный полукруг рабочие, внимательно следившие за спором, сочувственно и тревожно зашумели, выражая согласие с Лифановым.
— С землей везде горе. Это-то так, — со вздохом произнес ижорец, устало присаживаясь на корточки около нар. — Ну, а насчет думы ты все-таки зря толкуешь.
— Опять двадцать пять, — досадливо протянул Лифанов. — Мы, брат, не против думы, а против тех, кто в ней сидеть будет да заместо нас решать станет, как рабочему или крестьянину жить по правде… А правда-то у насс ними разная… Слыхал, может, в Питере был такой на все руки мастер Иван Васильевич Бабушкин?.. В юных летах мы с ним на Семянниковском заводе работали. Ну и зимой девятьсот второго пришлось встречаться… Так у него завсегда газета с собой была, «Искра» называлась. Вот где правда-то наша полностью пропечатана, не по-господски, а по-рабочему. Прочтет он, бывало, на тайной сходке статью, и ясно станет: каким людям веру давать, каких под зад пинком гнать.
— Это какой же Бабушкин? — оживляясь, спросил ижорец. — Которого в прошлом году арестовали?
— Он самый. Мудрый человек. Голова! А ты за хозяйского прихлебателя стоишь, — кивнул Лифанов в сторону чертежника.
— Смотри, мастеровой, доболтаешься! — сокрушенно, со скрытой угрозой покачал головой чертежник. — И откуда в тебе злость эта самая развелась?
— Ветром надуло на заводе, — отозвался насмешливо Лифанов. И, помолчав, добавил с суровыми нотками в голосе: — У твоих-то, которых ты в думу прочишь, руки-то будут белые, а наша работа черная. Цвет на цвет не выходит!