Страх. История политической идеи - Робин Кори
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но у Арендт была еще одна проблема: «Почему евреи не сопротивлялись?» Как она считала, такой вопрос подразумевал, что евреи должны были действовать как единое целое. На самом же деле, как она утверждает, евреи, как все люди, были разделены на элиты и последователей и именно лидеры еврейских советов и еврейских организаций посоветовали своим последователям вступить на путь сотрудничества и непротивления. Она считала, что террор работает лучше всего, когда ему удается привлечь национальных лидеров, которым жертвы доверяли. Вопреки тому, чему учили теоретики прошлого, что террор нуждается в уничтожении гражданского общества, и тому, что она заявляла в «Истоках», она утверждала, что общественные организации и их лидеры были приводными ремнями террора. Еврейские советы были не просто марионетками нацистов; если бы они ими были, евреи не доверяли бы им в такой степени. И именно советы были в чем-то независимыми, так как управлялись высокопоставленными людьми, что делало их столь могущественным авторитетом среди евреев. Будучи явно далекими от нужды нацистского режима в полной отмене автономных общественных организаций, они активно содействовали им, так что когда пришло время более суровых мер, они накопили достаточно социального капитала для помощи в осуществлении этих мер. «Вся правда, — мрачно заключает Арендт, — в том, что если бы еврейский народ действительно был не организован и не имел лидеров, был бы хаос и масса несчастий, но общее число жертв вряд ли составило бы от четырех с половиной до шести миллионов людей»108.
Еврейские лидеры, по словам Арендт, предпочли сотрудничать с нацистами по нескольким причинам. Во-первых, им не хватало союзников в широкой массе населения. В отдельных случаях, там, где окружающие города и пригороды пришли им на помощь, еврейские лидеры на самом деле могли организовать сопротивление. Во-вторых, они решили придерживаться веры в вечную жертвенность евреев и рассматривали антисемитизм как неизлечимую языческую враждебность. Вера вызывала своего рода фатализм, при котором сотрудничество с нацистами казалось единственно возможной линией поведения. В конце концов, еврейское руководство страдало иллюзиями реализма. Во имя реалистичности лидеры еврейских общин иногда отказывались от подлинных возможностей для восстания или оппозиции. Скорее всего они не могли понять, что если бы они ничего и не делали, то судьба еврейского народа могла быть не хуже и даже намного лучше. Их реализм, иначе говоря, был больше, чем реализм: он оказывал активную поддержку нацистам109. Хотя последующие исследователи и критики того времени демонстрировали ложные предположения и фактические ошибки в отношении данной дискуссии110, это не без пользы наводит на мысль о дистанции, пройденной Арендт от «Истоков» до «Эйхмана». Жертвы террора уже не были простыми, бездумными автоматами. Напротив, они были рационально действующими лицами, производящими расчеты наподобие описанных Гоббсом. Они считали, что при сотрудничестве в настоящем они могли бы купить достаточно времени для выживания до прихода союзников. И это не был безумный расчет; его притязания на рациональность поддерживали логику страха и вытекающей из него покорности и склоняли к повиновению.
Страх и его основаКогда история страха XX века будет написана, предположила в «Эйхмане» Арендт, лучше обойтись без таких грандиозных понятий, как тотальный террор и радикальное зло, и вместо этого обратиться к скучной реальности карьеристов и коллаборационистов. Настаивая на таких узах террора и обыденности, Арендт не стремилась обесценить важность холокоста или (косвенно) сталинизма. Но она стремилась лишить страх опоры, чтобы продемонстрировать, что он не может быть гарантом политики. Появляющийся и зависящий от стандартного обмена обычных человеческих жизней страх не имел мифической силы, которую она приписала ему в «Истоках». Эйхман, нацисты, даже геноцид не заслуживали штампа «радикального зла», вдохновившего террор и граничившего с благоговением. Зло, как Арендт писала Гершону Шолему, не принадлежит преисподней; оно было во многом частью нашего мира, следствием мирских компромиссов и человеческих (слишком человеческих!) пороков. «Я передумала и действительно больше не буду говорить о радикальном зле… Теперь мое мнение состоит в том, что зло никогда не „радикально“, что это лишь крайность и что оно не обладает ни глубиной, ни каким-либо демоническим измерением… Оно вызывающе для мышления, как я сказала, так как мысль пытается достигнуть глубины, дойти до корней и в момент, когда она интересуется злом, оказывается обманутой, поскольку там ничего нет. Это „банальность“ зла. Лишь добро обладает глубиной и может быть радикальным»111.
Так, Арендт рассеяла священную ауру, которую столь многие и до нее и после находили в политике страха, отказываясь придать ей фундаментальный, первобытный и религиозный подтекст, сохраняющийся вокруг таких слов, как «холокост». Недобрый тон ее иронии, ее горький смех над настоящей человеческой комедией Эйхмана отражали ее усилие не позволить оставить последнее слово за злом — и боязнью зла, что уже практически имело место в «Истоках». Смех, как написала Арендт в эссе о Кафке, «позволяет человеку доказать свою сущностную свободу путем своего рода спокойного превосходства над неудачами». Вглядываясь в Эйхмана, Арендт в конце концов вняла мудрому совету Ясперса, предостерегавшего ее в 1946 году от того, чтобы придать нацистам «черты величия» (сатанинского величия!), которое для меня также не применимо к нацистам, как и всякий разговор о «демонических» элементах в Гитлере и т. д. Мне кажется, что мы должны рассматривать вещи во всей их банальности, в их прозаической избитости, поскольку именно это по-настоящему характеризует их. Бактерии могут вызвать эпидемии, которые сотрут народы, но останутся просто бактериями. Я c тревогой отношусь к любому намеку мифа и легенды, а все неопределенное и есть такой намек112. Хотя Арендт в своих трудах никому не приписывала черты «сатанинского величия», она отдала эту мантию тотальному террору. Следуя совету Ясперса, Арендт упустила из внимания тотальный террор — и страх в целом — как основу политики, но это в свою очередь освободило ее от источника кошмара. Возможно, это было освобождение от тотального террора ее собственного воображения, объяснившее «любопытное состояние эйфории», которая она испытала после написания «Эйхмана в Иерусалиме»113.
Две идеи и их странные судьбыЗа тридцать лет, прошедшие после смерти Арендт, две ее попытки разобраться в политическом страхе XX века прожили любопытную судьбу. С одной стороны, исследователи нацизма и сталинизма отвергли большинство центральных аргументов «Истоков тоталитаризма». Так, несмотря на разногласия, Кристофер Браунинг и Дэниэл Голдхаген согласны, что люди в нацистской Германии не страдали от аномичного одиночества: нацизм вырос и зависел от социально интегрированного гражданского общества114. Выступая против мнения Арендт о нацизме как о массовом феномене, многие историки теперь подчеркивают его элитарное измерение, то, как интеллектуалы, правительство и военные чины, профессионалы, представители духовенства и бизнес-магнаты достигли «консенсуса» в отношении холокоста115. В отличие от ее заявлений о том, что содержимое нацистской идеологии было менее важным, чем ее психологическая функция, исследователи согласны в том, что антисемитизм был цельной идеологией со значительным самостоятельным посланием, в особенности среди традиционных правых консерваторов Германии. Заимствуя из глубокого источника мышления контрпросвещения, отвечая на многолетнее недовольство освобождающим обещанием французской революции, «искупительный антисемитизм» критиковал нацистское мировоззрение116. В конце концов, как утверждал Цветан Тодоров, в лагерях выживала деятельность, даже нравственная117.
Используя архивы, открытые после крушения коммунизма, советские историки оказали еще меньше поддержки тезису Арендт в «Истоках». Против ее утверждения о том, что отдельный лидер режима террора значит мало, один историк написал: «Сталин нависает, как призрак, над этими событиями. Как самый сильный политический лидер государства и центр растущего квазирелигиозного культа, он во многом лично ответственен за резню».
Хотя изначально сталинизм был нисходящей схемой, он также имел свои восходящие аспекты, хотя и не в массовом смысле, описанном Арендт. Террор был двусторонним движением, при котором начальный уровень, рядовые активисты вели войну против региональных бюрократов среднего уровня, которых они надеялись сместить118. Личность не умерла в 1930-х; она выжила, иногда укрываясь, иногда оставаясь на виду. В самом деле, согласно одному историку, председатель Центрального исполнительного комитета СССР ежегодно, вплоть до 1935 года получал приблизительно 77 000 писем с «жалобами, петициями, доносами, признаниями и советами». Один рабочий, к примеру, учил министра иностранных дел Молотова искусству дипломатии, в то время как другой оповещал партийных лидеров о том, что они уже не соответствуют своему рангу и делу, и сравнивал их с фигурой Антея из греческой мифологии, «который погиб, потеряв контакт с землей»119. За два года до заявлений Арендт о том, что смерть Сталина может означать начало еще более организованной кампании против личности, советские газеты стали публиковать письма в редакцию, в которых граждане жаловались на предательства и преступления большевиков120. Террор не разрушил ткани повседневной жизни, разрывая связующие узы ради нового идеологического облачения: он вплелся в эти ткани, где граждане доносили друг на друга властям о замеченном неуважении, семейных ссорах и т. п. Повседневные жалобы обеспечивали содержимое идеологии, превращая незначительные конфликты в великую войну. Вот что писал один из выживших: «Вам нельзя наступить кому-то на ботинки. Даже незначительный инцидент может оказаться фатальным. Ваша жена поспорила с соседкой, соседка напишет анонимное письмо в НКВД, и вашим бедам несть конца»121.