Мы встретились в Раю - Евгений Козловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это, разумеется, осталось за скобками ярославской жизни, и неизвестно существующая ли Германия вошла в Ликины сознание и память лишь пятнистой немецкой шубкою (запах нафталина), в которую - вот она, пожелтевшая от времени фотография - навечно одета маленькая девочка с тонкими, нервными, удивительно приспособленными к страданию губами, да потом, позже, двумя незнакомыми упитанными карапузами, которых и братьями-то назвать не поворачивался язык, и заграничным пианино красного дерева с консолями бронзовых подсвечников, на котором с тех пор, как оно оказалось в России, никто и никогда не играл, со спящими на верхней крышке раскрашенными фарфоровыми зверями. Внутри же скобок находились каменный двухэтажный дом дореволюционной постройки (запах промороженных дров свежего белья и горячих пирогов с картошкою и луком); лопушиный дворик, обнесенный посеревшим от снегов и дождей деревянным забором, о доски которого пьяный сосед, инвалид-фронтовик, колотил, взяв за худые плечики - затылком - трехлетнего выблядка, ибо сроки появления сына на свет никак не укладывались в соседову арифметику; чернильные номера очередей за капустою на ладошках детей и старух; тюрьма (запах карболки), где то и дело сидел бабкин племянник-вор, бывший первый парень и гармонист, вернувшийся с войны без руки; городская баня (запах березовых веников), которую топил раскулаченный Ликин дед, да любимая кукла, похожая лицом, пока оно не облупилось окончательно, на киноартистку Любовь Орлову.
Тридцать лет спустя, в случайном паломничестве к месту рождения и детства, Лика увидела ту же баньку, тот же дом, те же лопухи под тем же забором и, возможно, умилилась бы, если б не встреча с выросшим тем пацаном - красивым идиотом, что целыми днями сидел на земле в углу уютного дворика и мычал, пускал пузыри из слюней; если б не те же чернильные номера очередей за тою же капустою на ладошках тех же девочек, выросших в женщин и даже успевших состариться; если бы, наконец, не тюрьма.
Еще внутри скобок притулилась церковка (запах ладана и растопленного воска), которой, в числе прочих, вышло в войну послабление от перетрусившего семинариста-недоучки, - туда почти каждый день водила Лику бабка, не умевшая толком ничего объяснить про Бога, про которого толком ничего объяснить и невозможно.
89.
Театр был похож на церковь. Маленькая - сверху и издалека - коробочка сцены, озаренная теплым пламенем прожекторов, - когда-то потом, позже, синим морозным вечером последнего дня ее жития, Лика надолго замрет перед обтянутыми полиэтиленом кубиками-оранжерейками, внутри которых, согревая и рекламируя грузинские розы, таким же теплым пламенем засияют, замерцают фитили стеариновых свечей, - сцена казалась таинственной почти как алтарь, и по ее полу тоже ступали необычно, часто даже и в парчу, одетые люди и необычным голосом произносили необычные слова - вот именно не двигались, а ступали, не говорили, а произносили - и чем слова оказывались непонятнее, тем важнее и необходимее представлялся магический их смысл, и, когда Лика долго не слышала их, ей чего-то существенного начинало недоставать, совсем как в дни, когда бабка болела, и они не ходили в церковь. Правда, люди сцены несли в себе меньше сосредоточенности, тайны, надежды, чем люди алтаря, - потому, возможно, что те, кто сидел с Ликою рядом, по ею сторону рампы, в уютной полутьме зала, сосредоточенности, тайны, надежды вовсе и не жаждали, а, развалясь в креслах, лениво и снисходительно поглощали происходящее, - это было обидно Лике, но самое, наверное, обидное - в театре никогда не пахло ладаном. Легкий запах серы, - да, он порою сопровождал появление на подмостках злых, нехороших людей, - только разве способна сера заменить ладан? - да и та, кажется, курилась не в самом театрике из детства, а только в поздних, на бред похожих воспоминаниях о театрике и, стало быть, просто привносилась в Лику маленькую Ликою взрослой.
Итак, хотя театр и походил на церковь, присутствовал все-таки в нем какой-то изъян - поэтому, если бы ходить в церковь в государстве, где жила Лика, было так же просто, как ходить в театр, первая, надо думать, одержала бы в Ликиной душе верх над последним, однако атмосфера негласного запрета и гласного осуждения, в самом раннем, дошкольном, допионерском, детстве Ликою не замеченная, зато потом почувствованная вдвойне, втройне остро, стала между героинею жития и высокими коваными вратами невидимой, но прочной стеною раньше того возраста, когда, по особому устройству своей души, уже из-за одного существования этого запрета, Лика пошла бы ему наперекор. Переезд же в Москву, на Маросейку, в коммуналку, где Лику так неосмотрительно зачали, к родителям, вернувшимся из мало что покоренной - уже и прирученной, ласкающейся Германии, вывел церковь за пределы Ликиного обихода лет на двадцать, до самого дня отпевания единственной подруги, которая - факт самоубийства скрывался со всею старательностью покончила собою от безысходности в морозную новогоднюю ночь. Не знающая обряда Лика поцеловала труп прямо в мягкие и теплые губы, не сумев, да, собственно, и не пожелав объяснить их податливость слишком далеко зашедшим разложением плоти, приняла тепло их гниения за некий знак, зов оттуда и, словно очнувшись от четвертьвекового сна, снова увидела церковь. В тот же день - спустя короткое время - явились ей и дары грузинских волхвов: розы, согреваемые свечами.
Но губы и розы будут потом! Пока же - не столько отчужденная от родителей, сколько незнакомая с ними; никем не отлученная от церкви, но с нею разлученная; гонимая из тесной комнаты коммуналки ором и драками младших братьев, которые годились ей скорее в сыновья, Лика жила одним театром, которому обучало ее в небольшой вечерней студийке несколько апостолов Станиславского, самих по себе бездарных, как и положено быть апостолам. Незаметно окончилась школа, а неделю спустя Лику пригласили работать в театр. Студия поневоле обходилась без сцены и зала, даже самых маленьких, игрушечных, и потому еще и к этому моменту театр оставался для Лики чудесным ярмарочным вертепчиком, и не ожидалось в нем ни гуляющих за кулисами сквозняков; ни изрытого гвоздями занозистого пола сцены; ни режиссеровых жен, из спектакля в спектакль, независимо от возраста и таланта играющих все главные женские роли; ни ночных пьянок до разврата и тошноты; ни пахнущих потом и табаком, как солдатские казармы, гримерок на двенадцать человек; ниё Словом, не ожидалось ничего такого, что, вероятно, существует в любой закулисной жизни, даже в закулисной жизни самой церкви. Пока сияло чистое счастье, выразившееся в ощущении растерянности: как это вчерашнюю школьницу вдруг причислили к содружеству жрецов-чудодеев? какое она имеет право? - ведь от получения свидетельства об окончании студии, заведения трудовой книжки да появления приказа на доске в коридоре театра в самой Лике никаких перемен вроде бы не произошло! - растерянности сродни той, что, надо полагать, испытывают все нерасчетливые люди, когда над ними свершается мистический обряд: рукоположение ли в сан, пострижение ли в монахи, посвящение в рыцари, - хоть на Ликино посвящение поэзии и тайны и пришлось значительно меньше.
Словно наполненный всклянь горячим чаем, обжигающий пальцы столовский стакан, понесла Лика новость домой, но незнакомый отец, оказывается, вовсе не собирался иметь дoчь-noблядушку, какой только, само собой разумеется, и может быть любая актерка, - поэтому вместо поздравлений или, на худой конец, ругани наградил Лику сначала молчаливым ударом в лицо, свалившим ее на пол, затем - серией ударов в низ живота, которые, по извечной россиянской парадоксальности, словно бы и имели целью превратить свежеиспеченную актрису в блядь:ё лишить ее навсегда возможности понести во чреве. С полчаса отлежавшись. Лика надела линялый, выцветший - подкладка в мелкую клеточку - брезентовый плащик, что купили ей еще к восьмому классу, и, не взяв с собою ничего, руки в карманах, вышла на улицу с тем, чтобы вернуться в родительский дом только много лет спустя, и то - не более чем гостьею: страшнее всего Лике показалась полная трезвость отца: будь он, по обыкновению, пьян, Лика, следуя той же парадоксальности, возможно, когда-нибудь и простила б его.
Ночь Лика провела в театре, куда пустила ее сердобольная сторожиха. Театр был пуст, темен, неуютен, пах пылью. Спать на кожаном диване в коридоре оказалось жестко и холодно. Назавтра Лику за какие-то полтора часа ввели в спектакль, разумеется, на незначительный, первый в многочисленной их цепи, эпизодик, впрочем, куда более интересный, чем так и не сыгранный Зайчик (без слов) - венец ее актерской карьеры, - и Лика, уже принявшая постриг, впервые узнала, что зал - отнюдь не уютное полутемное помещение с таинственной, чудесной коробочкою на дальнем конце, но враждебный - какими бы аплодисментами ни награждал черный провал, подобный небытию; что прожектора не теплы, а обжигающе горячи; что они больно бьют по глазам и раздевают артистку, выводят голую на народ, а в отношении плоти Лика была в ту пору болезненно целомудренна.